Пятница, 21 декабря 2018 12:56

Московский эпикуреец

Автор Светлана Волошина
Оцените материал
(2 голосов)

Василий Петрович Боткин – не просто известный русский западник. Он в каком-то смысле символ русского европеизма – выходец из самого почвенного старомосковского сословия, практически самоучкой ставший блестящим, европейски образованным и невероятно разносторонним по интересам интеллектуалом.

 

Сколько раз Тургенев говаривал: «Какое несчастье, что Боткин мне друг; как бы мне хотелось изобразить его, и ручаюсь, что портрет вышел бы верен». Остается лишь гадать, каков вышел бы портрет Боткина из-под пера Тургенева. Во многом он так и остался лицом, о котором принято лишь упоминать как о современнике и приятеле писателей, издателей, журналистов и ученых 1830-1860-х гг., с обязательной снисходительной припиской: мол, сам он почти ничего не создал и вообще был исключительным эгоистом и сибаритом. (Последний комментарий вовсе кажется удивительным лицемерием: толковать об эгоизме приятеля таких суровых прекраснодушных «аскетов» как Н.А. Некрасов, И.С. Тургенев, А.В. Дружинин или Д.В. Григорович как минимум – лукавство!).

Однако именно В.П. Боткин – один их тех незаметных для «массового читателя» людей, которые стоят в самом центре литературы, журналистики и вообще культуры известного периода, к которым тянутся все связи от важнейших и просто заметных деятелей этой культуры, и которые превращают ее собственно в сложную структуру, а не в тот унылый плоский картон, что остается в стандартных учебниках для средней школы.

Одна лишь обширная переписка В.П. Боткина с В.Г. Белинским (он оставался ближайшим другом и помощником неистового критика до самой его ранней смерти), И.С. Тургеневым, Н.А. Некрасовым, А.А. Фетом, Л.Н. Толстым, А.В. Дружининым, М.Н. Катковым, П.В. Анненковым, А.А. Краевским и многими другими «культуртрегерами» эпохи – свидетельствует о том, что роль Боткина в литературно-научном и культурном процессе середины XIX в. никак не ограничивалась его частной дружбой с крупнейшими литераторами эпохи.

Фигура Боткина плохо поддается лакировке: эпикуреец и великий сластолюбец, в своих политических взглядах сделавший путь от левого либерала до государственника-консерватора, эстет, презрительно относившийся к литературе «с направлением», любитель Шопенгауэра, уверенный в том, что писателям не стоит рассчитывать на признание большинства – и тем более желать этого; феминист-теоретик, не способный на длительные привязанности к женщине, преданный друг, не выносивший состояния вражды, но получивший от тех же друзей прозвище «Кобры-капеллы» за особенности характера.

«Публика почти вовсе не знала Боткина как литературного критика, но в кружке, к которому он принадлежал, очень ценили его тонкий, хотя несколько капризный вкус, и между прочим Тургенев никогда не упускал случая прочесть Василию Петровичу свою повесть или роман, прежде чем отдать ее в печать», - вспоминал Е.М. Феоктистов, и эта ремарка в устах ядовитого мемуариста, собравшего, кажется, все худшие сведения о героях своих воспоминаний («полнейшее ничтожество» и «дряблая натура» - самые безобидные из его характеристик), становится признанием высоких заслуг Боткина в литературном деле эпохи.

В самом деле, И.С. Тургенев старался не отсылать свои свеженаписанные произведения до того, как «Кобра» прочтет их и выскажет свое пристрастное, но фундированное мнение. «Я получил из России письма – мне говорят, что мой «Фауст» нравится… но я не буду покоен, пока я не узнаю твоего окончательного мнения. Ты заметишь, что я многое исправил по твоим советам. – Впрочем я это не говорю для captatio benevolentiae [снискания расположения] – я знаю, что ты во всяком случае скажешь правду», - сообщал Тургенев в одном из писем другу в 1856 г. В 1862 г. же Тургенев писал такое: «Любезнейший друг, на днях я послал тебе экземпляр моих «Отцов и Детей». – Прочти внимательно – и напиши твое окончательное и не подкупленное дружбой мнение». (Любопытно, что доверие Тургенева к «эстетическому оку» друга было так велико, что писатель просил того присутствовать при знакомстве с претендентом на руку дочери).

То же справедливо и для Л.Н. Толстого: обладавший исключительным художественным чутьем Боткин трубил о его почти небывалом таланте задолго до «Войны и мира» и «Анны Карениной» (до выхода последней он попросту не дожил). Толстой, со своей стороны, в 1857 г. уверял: «Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя. Вы мой любимый воображаемый читатель».

В том же году Гончаров сообщал в одном из писем, как читал завершенную часть «Обломова» Тургеневу и Боткину, и Боткин «слышал всё и очень тонко понял, что я хотел выразить». Через два года (Гончаров, как известно, был неспешен в своих литературных трудах) он просил: «А Вы-таки не можете не читать Обломова: что бы подождал до апреля! Тогда бы зорким оком обозрели всё разом и излили бы на меня - или яд, или мед - смотря по заслугам».

В связи с этим важно упомянуть как минимум два любопытных обстоятельства. Во-первых, Боткин происходил из купцов – сословия, (отчасти заслуженно) известного как «темное царство», деятельно противостоявшего любого рода просвещению и образованию. Отец Василия – купец первой гильдии Петр Кононович – кажется образцовым представителем сословия: он сделал немалое состояние на торговле чаем, и от двух жен прижил 26 детей, из которых дожили до взрослого возраста 14.

«Из моего детского возраста – нет отрадных воспоминаний: добрая, простая мать, которая кончила тем, что беспрестанно напивалась допьяна, – и грубый, суровый отец. И какая дикая обстановка кругом. Но, несмотря на суровость, – отец, при всем невежестве, был очень неглуп и в сущности добр. Поверишь ли, - писал Боткин о своем детстве младшему брату, – что память моя сохранила из моей ранней молодости, исполнено такой грязи и гадости, – что даже отвратительно вспоминать себя».

Кажется невероятным, что из этого чисто купеческого семейства вырос Базиль – тонкий, чуткий, рефлексирующий интеллектуал совершенно европейского склада и образования, живо реагирующий на все политические, культурные и идеологические «вызовы» времени и тем самым полностью вписавшийся в (редкие и немногочисленные) ряды передовой дворянской интеллигенции суровой эпохи Николая I.

В университете Боткин не учился: он получил «среднее» образование, закончив довольно престижный пансион, откуда вынес по крайней мере знание иностранных языков – французского, немецкого и немного английского. Все остальное – результат самообразования: языки итальянский и испанский, теория музыки и игра на скрипке, история мировой живописи и архитектуры. Эти знания Боткин практиковал и пополнял во время путешествий по Европе: простой перечень городов из маршрутов его путешествий занимает полные две страницы в главе книги Б.Ф. Егорова о семействе Боткиных.

Перечень увлечений Боткина - тоже своего рода маршрут, на этот раз - истории русской общественной мысли и культуры второй трети XIX в.: в 1830-х ему нравился Гофман и вообще романтизм (пожалуй, в своем восприятии искусства Боткин до конца так и остался романтиком), тогда же он отдал дань сен-симонизму и увлечению «героями» французской революции.

Написав по возвращению из первой заграничной поездки несколько статей и рецензий, Боткин познакомился с Белинским, быстро подружился с ним и с его окружением – в том числе с М.А. Бакуниным. Дружба с последним обычно означала вовлечение в круг тех идей, которыми тот был последовательно одержим: в конце 1830-х гг. Бакунин активно проповедовал философию Гегеля. В просвещенной компании единомышленников было принято не только подвергать буквально все явления жизни анализу «по Гегелю» и пользоваться для этого особым «птичьим» языком, но и заниматься жизнетворчеством – прежде всего, сознательным построением любовной жизни. Боткин отдал дань всем пунктам, включая программную влюбленность в одну из сестер Мишеля Бакунина – Александру.

Любопытно, что молодой Боткин не терял связи с Бакуниным – и с радикальными политическими направлениями – и позже. Так, в следующую свою поездку по Европе он с Бакуниным оказывается в одной компании с Марксом, Леру и Луи Бланом (русских представили при этом как «эмигрантов и коммунистов»).

Совершенно очевидно, что и по взглядам, и по компании Боткин оказался совершенным западником. Выходец из «темного царства», не понаслышке знавший народ, он не мог лелеять иллюзий о его «избранности» и «богоносности». Признавая превосходные человеческие качества отдельных славянофилов и справедливость отдельных их критических положений, к славянофильской идеологии Боткин относился с вполне объяснимым скептицизмом.

«Издали эти славянские стремления имеют много привлекательности: я это испытал на себе, а как присмотришься и прислушаешься, то видишь, что в сущности лежит вопрос о невежестве и цивилизации. В славянском вопросе так, как он поставляется здесь, упущена только безделица – принцип политико-экономический и государственный; это есть не более, как романтические фантазии о сохранении национальных предрассудков… Разработка исторических материалов вместо того, чтоб помочь славянской доктрине, на каждом шагу бьет ее, обличая только безалаберность и скотство древней жизни», - писал он П.В. Анненкову в феврале 1847 г.

В мае того же года он продолжал тему: «Славянизм не произвел еще ни одного дельного человека: это – или цыган, как Хомяков, или благородный сомнамбул Аксаков, или монах Киреевский, это – лучшие! Но между тем славянофилы выговорили одно истинное слово: народность, национальность. В этом их великая заслуга; они первые почувствовали, что наш космополитизм ведет нас только к пустомыслию и пустословию; эта так называемая «русская цивилизация» исполнена была великой заносчивости и гордости, когда они вдруг пришли ей сказать, что она пуста и лишена всякого национального корня; они первые указали на необходимость национального развития. Вообще, в критике своей они почти во всем справедливы; и в самом деле, пора была напомнить недорослю, который потому только, что, стыдясь знать свой родной язык, считал себя гражданином мира — что он не более как недоросль. Но в критике заключается и все достоинство славян! Как только выступают они к положению – начинаются ограниченность, невежество, самая душная патриархальность, незнание самых простых начал государственной экономии, нетерпимость, обскурантизм и проч. Оторванные своим воспитанием от нравов и обычаев народа, они делают над собою насилие, чтоб приблизиться к ним, хотят слиться с народом искусственно...».

По мнению Боткина, купцы так же были тем самым «народом», что превозносили славянофилы. «…Это не народ», говорят они, - «это мерзкий осадок народа». А почему же мерзкий? Разве зажиточные крестьяне не то же, что купцы? Конечно, бедный человек везде добродушнее богатого, но это потому, что чувство собственности всегда развивает за собою много дурных сторон, хранящихся в природе человеческой; только на этом основании парижский ouvrier [работник] лучше bourgeois; но чуть разбогатеет ouvrier, тотчас становится bourgeois, так же, как разбогатевший мужик становится купцом».

Боткин подолгу мог восторгаться лишь произведениями искусства; остальные идеалы – в том числе социальные - неизменно подвергались им острому анализу и сомнению.

«…Скажу вам, рискуя получить от вас упрек в аристократизме, я не понимаю этого обожающего поклонения массам; я чувствую глубокое сострадание к их положению, с скорбию преклоняюсь пред их трагическим жребием, упрекаю эту горделивую цивилизацию в ее бессилии, в ее бессмысленном равнодушии к массам, но это не мешает мне видеть все глубокое невежество масс», – признавался он тому же Анненкову. 

Василий Петрович вполне отдал дань передовому вопросу эмансипации женщин: его взгляды выглядят совершенно феминистическими.

«Знаете, какую женщину полюбил бы я совершенно без всякой рефлексии? – вопрошал он А.И. Герцена в письме, – Женщину, которая умела бы везде ставить 2х2=4, женщину, с которой я не должен бы был обращаться как с дитею, с которой мог бы я меняться всеми своими убеждениями и верованиями, женщину, которая имела бы смелость презирать общественное мнение, презирать его не вследствие скоропреходящего экстаза чувства, но вследствие размышления, вследствие сознания тех лживых и лицемерных законов, на которых зиждется его пошлое устройство... До сих пор ценят в женщинах невинность и непосредственность. Какая эгоистическая оценка, – оценка, в которой так и просвечивает отношение повелителя к рабу!»

Попыткой реализации феминистических идей был брак с модисткой-француженкой с Кузнецкого моста Арманс Рульяр. Брак ожидаемо завершился через пару месяцев после начала (ввиду непримиримых противоречий и разности взглядов супругов).

Вообще же любовная практика находилась у Боткина в полном противоречии с теорией: Василий Петрович заслуженно слыл изрядным сластолюбцем.

«… Боткин, хотя и отличался наружностью сатира, имел значительный успех у женщин, на которых смотрел вообще не с идеальной точки зрения, - язвил в мемуарах Е.М. Феоктистов, ­– Однажды вырвалось у него восклицание, как нельзя лучше характеризовавшее его. "Какими достоинствами ни отличалась бы женщина, – заметил при нем кто-то, – я не был бы в состоянии полюбить ее, если она дурна собой". – "Еще бы полюбить, - зашипел Боткин, - некрасивую женщину я даже уважать не могу"».

Василий Петрович довольно скоро оставил радикализм политических взглядов – не из-за теоретических разочарований и не столько из-за начавшейся в России реакции после французских событий 1848 г. (хотя фраза из мемуаров Анненкова «никто более его не испугался этого поворота» неизменно цитируется во всех текстах о Боткине). Скорее всего, ближе к 40-летнему рубежу В.П. пришел в гармонию со своим органическим состоянием – либерала-западника, сомневающегося скептика, чуждого крайностям в политике и идеологии, и любителя прекрасного.

Умеренные либеральные взгляды, которые исповедовал Боткин, традиционно были непопулярны в родных широтах. Более того: высказывая мнение, он часто делал оговорки и допущения – что очень раздражало и друзей, и оппонентов-современников, и исследователей, требовавших точного и однозначного самоопределения: революционер или консерватор, западник или славянофил, Москва или Петербург, духовность или земные радости, «Отечественные записки» или «Современник».

За нежелание делать последний выбор – между двумя передовыми журналами западнической ориентации – Боткина люто ругал неистовый Белинский (а позже – советские исследователи). Издатели обновленного «Современника» Н.А. Некрасов и И.И. Панаев требовали, чтобы авторы конкурирующих «Отечественных записок» объявили бойкот их редактору А.А. Краевскому и безоговорочно перешли в «Современник». Боткин же продолжал поддерживать добрые отношения с редакторами обоих изданий – он писал статьи, обзоры иностранной литературы, подыскивал в Москве сотрудников и авторов. Боткин не хотел идти на конфликт ни с кем из старых приятелей, помогал (в том числе деньгами), и именно он (а не, например, Некрасов) изыскал средства на поездку уже серьезно больного Белинского на лечение в Европу.

Непопулярно «центристскими» были и взгляды Боткина на буржуазию – сословие, в те годы в России почти не существующее, передовыми людьми заочно неодобряемое, а некоторыми (в том числе и А.И. Герценом) считавшееся и вовсе ненужным.

«Вы меня браните, милый мой Анненков, вы, которого тонкий ум всегда оставался чуждым всякого рода доктринам (и за это-то я вас и люблю особенно), вы меня браните за то, что я защищаю bourgeoisie; но ради Бога, как же не защищать ее, когда наши друзья, со слов социалистов, представляют эту буржуазию чем-то вроде гнусного, отвратительного, губительного чудовища, пожирающего все прекрасное и благородное в человечестве», - писал Боткин в июле 1847 г. В одном из следующих писем он уточнял: «Я вовсе не поклонник буржуазии, и меня не менее всякого другого возмущает и грубость ее нравов, и ее сальный прозаизм… Я скептик; видя в спорящих сторонах, в каждой, столько же дельного, сколько и пустого, я не в состоянии пристать ни к одной, хотя в качестве угнетенного класс рабочий, без сомнения, имеет все мои симпатии. А вместе с тем не могу не прибавить: дай Бог, чтоб у нас была буржуазия!»

С приходом в «Современник» (и в вообще в журналистику и литературу) поколения разночинцев Боткин, по принятому мнению, еще сильнее «поправел» - хотя очевидно, что дело в первую очередь касалось вопросов не политики, а искусства. Утилитарно-прагматический взгляд «детей» на культуру вообще и литературу в частности не мог оставить эстета Боткина равнодушным. «У нас и в прозе, и в стихах сочиняли, чем должен быть поэт; особенно любят изображать его карателем общественных пороков, исправителем нравов, проповедником так называемых современных идей. Мнение, совершенно противоречащее и сущности поэзии, и основным началам поэтического творчества», - полемизировал В.П. с идеями Н.Г. Чернышевского.

Со временем Боткин только утверждается и в своих западнических, и в либеральных взглядах, и в увлечении искусством. В 1857 г. он решает написать обширное руководство по истории мировой живописи для студентов Академии художеств, много читает, путешествует по итальянским городам, где проводит все время в художественных галереях и церквях. К сожалению, труд этот не был осуществлен.

Любопытно, что в это же время (1857-58 гг.), находясь в Риме, В.П. участвует в собраниях кружка русских либералов, среди которых – Тургенев, князь В.А. Черкасский и граф Н.Я. Ростовцев. В кружке прежде всего обсуждали крестьянский вопрос, и Боткин яростно ругал крепостников: «Где этим паразитам, отрешенным и от государственной, и от народной почвы, понять, что в крепостном праве заключается узел, связывающий Россию по рукам и по ногам… Обновиться и отрезвиться нужно нашему дворянству – иначе оно впадет в такой же идиотизм, в какой впали представители наших аристократических фамилий».

По мнению Боткина, «отрезвиться» следует не только закосневшему в архаическом прошлом дворянству, но и вообще всем жителям России, которые «тридцать лет боролись с европейским духом и опомнились, очутившись у бездны». Попытки же найти «свой путь» в православии и в цивилизационной консервации страны были не просто ошибочны, но губительны.

Так, в письмах Л.Н. Толстому Боткин горячо доказывает: «Христианство, будучи высшею сферой воззрения относительно язычества, - в то же время не заключает в себе никаких положительных элементов для цивилизации. Доказательством последнего – наша древняя Россия, воспитание которой было исключительно религиозное, но вследствие слабости мыслящих способностей устремившееся исключительно не на букву, а на дух. Семена цивилизации, возродившиеся впоследствии на Западе, засеяны были там не христианством, а языческую цивилизациею; христианские идеи только оплодотворили их, а из этого совокупления вышли те плоды искусств и гражданственности, которые поражают нас на Западе. Россия ничего не наследовала от античной цивилизации и из языческого невежества – прямо перешла к христианству или другими словами – к христианскому невежеству… Конечно, умственный аппарат у русского человека так же хорошо устроен, как и у западного человека. Но в деле цивилизации – увы! – умственный аппарат один недостаточен. Дело в материале, который проходит в процессе, совершаемом умственным аппаратом, - другими словами, в понятиях, в сведениях, в идеях. Этот умственный аппарат – своего рода мельница; она мелет то, что в нее всыпают».

В это же время Боткин сблизился и подружился с редактором «Русского вестника» М.Н. Катковым – в то время еще либералом и англофилом (для его журнала, в частности, Боткин пишет две статьи об Англии – государстве, нежно любимом им за законность, публичность и упорядоченность быта).

Впрочем, Боткин следует за Катковым и его «Русским вестником» и позже, во время Польского восстания 1863 г. В это время происходит удивительная трансформация: из-за этого потрясения мягкий и обычно толерантный Василий Петрович превращается в яростного патриота и ненавистника поляков; меняется даже стиль его писем.

«Теперь более и более выясняется понятие, что мы должны держать Польшу для нашей собственной безопасности, более и более выступает вперед государственная и политическая сторона вопроса», - уверяет он удивленного таким Тургенева в письме в июне 1863 г.

Помимо поляков, угрозой современной и будущей России теперь представляются ему революционеры: «В русской революционной партии сосредоточилось все, что есть гадкого, желчного и омерзительного в России — и прибавлю слабоумного. Когда эта партия выставляет во главе своей таких людей, как Чернышевский, Михайлов и tutti quanti – нечего и рассуждать, на какую сторону становиться, – на стороне ли мирных реформ или на стороне смут и волнений, лжи, легкомыслия и варварства…», - сердится он.

Будущее, связанное с набиравшим обороты социалистическим учением, виделось прозорливому Боткину в мрачном свете, государство же – оплотом цивилизации и защиты народа от революционеров-варваров: «Дикое учение социализма совершенно пришлось по плечу нашему учащемуся пролетариату, невежественному и варварскому, фанатическому – что вообще лежит в русской натуре. И вот в какой сук пошла культура в России! Бесконечные пространства России с ее редким населением – и социализм! Сколько тут глупости, тупости, малолетства и безмыслия. И не очевидно ли, что правительство представляет собою принцип культуры и цивилизации, преследуя адептов этого нового варварства. И при том это не просто книжные, невинные теории, – теперь мы знаем, что из них может выходить и к каким общественным смутам они могут повести», - делился В.П. с тем же Тургеневым своими мрачными прогнозами после покушения Каракозова.

Собственно литературное наследие Боткина – это, прежде всего, его «Письма из Испании» (публиковавшиеся в «Современнике» в 1847-51 гг. и после – отдельными изданиями). Журнальные публикации сделали Боткина известным очеркистом: до Испании в то время редко кто доезжал, и зарисовки этнографического, политико-экономического и бытового характера, сделанные наблюдательным образованным купцом-европейцем, представляли интереснейшее чтение. К тому же, читатели, по привычке к эзоповому языку журналистики николаевской эпохи, видели в «письмах» и отсылки к отечественным острым вопросам. Любопытно, как в этих текстах Боткина просматриваются идеи о «цветущей сложности» и неприятии «глобализации», которые позже выскажет К.Н. Леонтьев, и о неприменимости европейских ценностей к цивилизациям «Азии и Африки» («Европейская цивилизация хвалится общечеловеческими элементами; но отчего она с такими тяжкими насилиями прокладывает себе путь?..»).

Впрочем, некоторые критики были недовольны обилием описаний в «Письмах» реалий чувственного мира: «Жаль только, что уничтожение монастырей и истребление монахов у тебя являются как-то вскользь, а об андалузках и обожании тела подробно», - сетовал в письме В.Г. Белинский.

Однако, возможно, именно «эпикурейство» Боткина – точнее, способность безоглядно наслаждаться всеми радостями мира – от высоко-эстетических до чувственных – придает неповторимый стиль всем его текстам, и кроме того, наводит читателя на мысль о здоровом языческом подходе – небывалом для традиционного русского нарратива, упорно клеймящего любые проявления чувственности.

Иногда этот подход «милого язычника» выглядит забавно: так, описывая итальянский городок Виченцу, славного постройками архитектора Палладио, Боткин сообщает в письме А.А. Фету: «Никто так не чувствовал и не воспроизводил красоту римских зданий, как Палладио. Но это не было одним подражанием, тут чувствуется самобытная фантазия. Его здания имеют в себе что-то чувственное, роскошное, цветущее, какая-то полнота и красота форм женщины, только перешедшей тридцать лет».

Больше того – вероятно, Боткин обладал удивительным видом синестезии – гастрономическим. Например, описывая Анненкову свои впечатления от постановки «Фауста» в Берлине, Боткин выражал недовольство так: «…стихи Гете были перемешаны с виршами переделки; это походило на ананас, сваренный в супе». Статью Герцена «Дилетантизм в науке» он сравнивал с «самой свежей, ароматной устрицей», «Обыкновенную историю» Гончарова – с тем, «как будто в жаркий летний день съел мороженого, от которого внутри остается самая отрадная прохлада, а во рту аромат плода, из которого оно сделано». Рассказы же Тургенева Боткин «смаковал, как те великолепные персики Виченцы».

Надо отметить, что об эпикурействе Боткина ходили анекдоты. «Я не встречал человека, в котором бы стремление к земным наслаждениям высказывалось с такой беззаветной откровенностью, как у Боткина, - вспоминал А.А. Фет (кстати, муж одной из сестер Боткина и близкий его друг), – Можно было бы подумать, что он древний грек, заставивший Шиллера в своем гимне «Боги Греции» воскликнуть:

«Было лишь прекрасное священно,

Наслажденья не стыдился бог…»

Но нигде стремление это не проявлялось в такой полноте, как в клубе перед превосходною закускою. «Ведь это все прекрасно! – восклицал Боткин с сверкающими глазами. – Ведь это все надо есть!».

За эту неприкрытую радость от физических удовольствий Боткин конечно же, поплатился - получив как ироничные комментарии в письмах современников, так и устоявшийся образ эгоиста и духовно ограниченного сибарита у мемуаристов. Ни либеральные или революционно-демократические дворяне, ни воинствующие разночинцы, ни тем более позднейшая советская историография не могли простить интеллигенту открытого наслаждения земными радостями.

Вообще, пожалуй, в русской культуре середины XIX века, традиционно склонной к (само)терзаниям, сомнениям, мрачным думам и уязвленной страданиями душе, В.П. Боткин представляет не просто удивительное, а вопиющее исключение.

И надо сказать, что в попытках достичь синтеза духовного, интеллектуального и телесного – точнее, в попытках взять максимум от этих сфер жизни – Боткин отчасти преуспел, более того – являл редкую последовательность и упорство в их достижении. Надо отметить, что здоровья Василий Петрович был весьма слабого, хворал он нередко и часто мучительно (к тому же, служение культу Венеры добавило и соответствующих болезней). Однако, даже серьезные физические страдания не могли лишить Боткина эстетических радостей (даже будучи тяжело больным, он приглашал на дом квартеты музыкантов; тяжело захворав в Риме, переживал лишь из-за неспособности ходить в галереи; а утратив возможность наслаждаться деликатесами, угощал друзей и радовался их аппетиту).

Обстоятельства смерти Василия Петровича Боткина описываются всеми мемуаристами с большой доли мрачной иронии или осуждения: ведь ужас от близости кончины должен менять человека. Боткин же до конца остался верен основной религии своей жизни – просвещенному эпикурейству.

Так, Феоктистов вспоминает, как почти полностью парализованный Боткин, вернувшийся перед смертью на родину, с усилием обратился к нему:

«– Какого вы мнения, - прошептал Боткин, – о кулебяке со стерлядью и разною другою рыбой?

– Что же, вещь хорошая.

– Пожалуйста, приходите завтра обедать, буду ждать!»

На следующий день на обед прибыли привычные гости – старые друзья Григорович, Гончаров, Анненков и Ф.И. Тютчев.

«Севши за стол, мы с изумлением заметили, что одно из мест остается незанятым... Чрез несколько минут послышался шум, лакеи подкатили к обеденному столу кресло, на котором сидел Боткин; он не мог держаться прямо, голова его была закинута назад, глаза закрыты... Когда подавали блюдо, лакей кричал ему на ухо: "Василий Петрович, угодно ли кушать?" - и в ответ на это ни звука, ни малейшего движения. - "Умер", - шептал мне Гончаров. - Нет, он еще не умирал, и лакей кормил его как грудного младенца… После этого веселого пиршества перенесли Боткина в гостиную на диван, и одна из его родственниц, отличная музыкантша, играла ему Бетховена и Шумана. Сколько можно было судить по выражению его глаз, музыка доставляла ему наслаждение даже в эти минуты, когда он оставался глух и равнодушен ко всему».

На следующий день Боткин умер – завещав свой немалый капитал как братьям и сестрам, так и образовательным учреждениям и обществам, среди которых – Московская и Петербургская консерватории, филологический факультет Московского университета (для бедных студентов), Художественное общество, московское мещанское училище и училище глухонемых. Стоит отметить, что Боткин не забыла в завещании и бывшую жену «Армансию», оставив ей 20 тыс. франков.

Более того – именно благодаря Василию Петровичу его младшие братья и сестры вышли из «темного царства» на свет просвещения. Поддавшись уговорам Василия, Боткин-отец отправил младших сыновей на учебу в высшие учебные заведения: Павел закончил юридический факультет Московского университета, Сергей – медицинский факультет – и позже, как известно, составил славу отечественной медицины; Михаил закончил Петербургскую академию художеств и стал художником и архитектором. Брат Дмитрий стал знатоком и коллекционером живописи тоже под влиянием старшего – эстета Василия.

Впрочем, сам Василий Петрович печально смотрел на итоги своей жизни: выйдя из «темной» купеческой среды и полностью восприняв европейские ценности, он так и остался просвещенным дилетантом, не сделав никакой карьеры. «Моя жизнь не удалась… мне бы надо быть профессором», - приводил слова Боткина перед смертью автор одного из некрологов. С этим, однако, трудно согласиться. Говоря словами поэта: «Ты б лучше быть могла; но лучше так, как есть»!

 

Прочитано 822 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что Вы ввели всю требуемую информацию, в поля, помеченные звёздочкой (*). HTML код не допустим.