Четверг, 30 мая 2019 09:25

Почему погибла старая Россия? По следам одной мемуарной исповеди

Автор Дмитрий Лабаури
Оцените материал
(6 голосов)

Была когда-то Россия, был снежный

уездный городишко, была масленица

Бунин И.А., Подснежник, 1927 г.

 

Россия погибла (что бы там не говорили или

не пытались внушить нам старшие) не случайно

– что-то было не в порядке, порочно в основе

Байдалаков В.М.,

председатель эмигрантского НТС в 1934-1955 гг.

 

Не так давно мне посчастливилось познакомиться с великолепным изданием семейных мемуаров представителей трех поколений рода Калитиных.

Данный вид издательского творчества получает в последнее время все большее распространение в связи с ростом интереса наших соотечественников к своим генеалогическим корням. Стоит ли и говорить, о том, что основное бремя исследовательской работы и немалых финансовых затрат при подготовке издания подобных семейных мемуаров ложится на совершенно рядовых граждан, увлеченных идеей увековечить память о своих предках? Их задача в большинстве случаев осложняется еще и тем фактом, что подготавливаемые ими мемуарные публикации зачастую фокусируют внимание не на ключевых исторических процессах и событиях, а на бытовых и повседневных аспектах жизни прошлых поколений, что снижает интерес к ним широкой читательской публики.

Но вместе с тем, если отказаться от поиска тех фактов, которые лежат на поверхности, и копнуть поглубже, в подобных семейных мемуарах можно обнаружить ценнейший пласт материалов, касающихся социальной психологии, коллективных представлений и истории повседневности, рисующих перед нами в конечном счете подлинный дух эпохи. А ощутить и понять этот ментальный дух эпохи для историка зачастую является более важной задачей, чем установить несколько единичных фактов, оказавших влияние на исторический процесс. Во всяком случае, не решив эту задачу, мы не сможем в полной мере понять суть переломной для нашей страны эпохи XX столетия.

Собственно, панораму эволюции духа эпохи и раскрывает перед нами изданная в Челябинске в 2012 г. мемуарная исповедь генерала Петра Петровича Калитина, его дочери Натальи и внука Николая. Настоящий подвиг совершил прямой потомок (в 4 поколении) генерала П.П. Калитина Дмитрий Логунов, чьими усилиями книга была подготовлена к изданию и увидела свет.[1] Во многом благодаря ему все три написанные в разное время и в разных странах, не раз пересекшие океан, мемуарных очерка были собраны воедино, обработаны и снабжены ценными комментариями, основанными в том числе и на архивных материалах.

Открывает повествование исповедь генерала П.П. Калитина – участника Туркестанских походов 1873-1881 гг. и командующего 1-м Кавказским армейским корпусом в Первую мировую войну, особо отличившимся в ходе Эрзерумской операции 1915 г. На его мемуарах, впрочем, мы не остановимся подробно. Изложенные им факты своей военной биографии вряд ли откроют нечто новое историкам. Покорение Россией Средней Азии и военные действия на Закавказском фронте Первой мировой давно изучены во всех подробностях. Другое бросилось мне в глаза – описание генералом без излишней ретуши ряда неприглядных сторон его учебы в Новгородском кадетском корпусе и других военных училищах в 1860-е гг. Речь прежде всего идет о размахе неуставных отношений между кадетами, сопровождавшихся постоянными драками, ссорами, враждой между учебными классами, насилием старших над младшими. «Новички подвергались всяким пыткам и испытаниям со стороны старших кадетов. Как правило, это были забубенные лентяи, ходившие всегда с перевалкой, с завернутыми обшлагами, всегда готовые вступить в драку. <…> Горе было тому новичку, который ходил жаловаться начальству», - пишет он. В одной из драк сам П.П. Калитин ножом случайно нанес смертельную рану своему товарищу-кадету.

Описание П.П. Калитиным этих внеучебных будней, характерных по всей видимости в целом для процесса взросления молодежи в пореформенной России второй половины XIX – начала XX вв., произвели лично на меня тем большее впечатление, что в силу своих научных интересов я был хорошо знаком с болгарской мемуарной литературой того же периода и нигде у болгарских авторов не встречал ни единого намека на рознь между учениками, о которой пишет П.П. Калитин. Наоборот – почти все они с благоговением вспоминали свои детские и школьные годы, как время истинного товарищества, взаимопомощи и дружбы, когда один член коллектива был неотъемлемой частью единого монолитного целого. Так обычно выглядит всякое нормальное общество, которое живет идеями и идеалами, жадно впитываемыми молодым поколением. Едва ли требуется пояснять, что эти идеи и идеалы заключались в любви к родине и своему народу, в отрицании своего личного «Я» во имя интересов всего общества, что понималось в то время как высшая моральная добродетель, усваиваемая болгарами при помощи семьи и школы с самых ранних лет. Вот, например, что пишет македонский болгарин Симеон Радев о времени своей учебы в Битольской гимназии в начале 1890-х гг.: «Мы (ученики – Д.Л.) были из разных социальных слоев, из разных краев, с различным темпераментом и с различными, приобретенными в семьях понятиями, одно нас связывало, как будь то в некую священную связь – фанатичная любовь к отечеству. Народность была нашим верую. Болгарский дух был у всех высок…».[2]  

Между тем, описывая безыдейную атмосферу своей кадетской юности, П.П. Калитин одновременно проливает и вполне определенный свет на когорту будущих офицеров – опору трона, государства и народа. В связи с этим ничуть не удивительны будут и признания не безызвестного генерала А.А. Брусилова относительно настроя офицерства накануне освободительной русско-турецкой войны 1877-1878 гг. Сам А.А. Брусилов застал ту войну в чине поручика и воочию мог наблюдать насколько ее официально декларируемый высокий христианский и освободительный пафос воспринимался молодым офицерством: «В особенности нетерпеливо рвались в бой молодые офицеры. <…> Радовались неожиданному перерыву в однообразных ежедневных занятиях по расписанию. <…> Впрочем, нужно правду сказать, что едва ли кто-либо был особенно воодушевлен мыслью идти драться за освобождение славян или кого бы то ни было, так как целью большинства была именно сама война, во время которой жизнь течет беззаботно, широко и живо, содержание получается большое, а вдобавок дают и награды, что для большинства было делом весьма заманчивым и интересным».[3] Один из таких молодых циников, князь Н.В. Яшвиль, которого судьба болгар и назначение освободительной войны занимали явно в последнюю очередь, в письме матери с театра боевых действий прямо так и писал: «Если б война состояла только в том, что люди режутся и стреляют, то это было бы нескончаемо лучше. По крайней мере, живется как-то легче, является интерес, нервы напряжены, и вообще чувствуешь себя человеком».[4]

Вероятно, последняя цитата – лучший образец, иллюстрирующий атмосферу той духовной пустоты, которую застал и наш герой П.П. Калитин. Эта пустота, впрочем, была характерна не только для высшего общества, но и для все более вступавшей в пореформенную пору в стадию дехристианизации рядовой русской массы. Интересный пример относительно этого имеем применительно к той же русско-турецкой войне 1877-1878 гг., ставшей сильнейшим психологическим испытанием для огромной массы русских людей. Сохранились в частности неединичные свидетельства ропота рядовых русских солдат, которые уже осенью 1877 г. тяготы войны начали связывать с немирным характером болгар: «Сидели бы мирно, не стали бы турки их колоть и вешать».[5] Особенно эти настроения стали усиливаться под влиянием того материального изобилия, которое русский солдат обнаружил в болгарских землях. Болгарин Д. Ганчев, вернувшийся из эмиграции на родину вместе с освободительными русскими войсками, записал позже в своих мемуарах, что болгарская действительность, увиденная русскими, отнюдь не соответствовала тому, что они готовились увидеть: «Где, в какой русской губернии имеется такое благосостояние? … Дворы забиты урожаем зерна, полны домашней скотины. Люди, мужчины и женщины, вдоволь накормлены, хорошо одеты. Невольно приходило сравнение с удручающим положением русских крестьян. Эта разница не осталась не замеченной ни солдатами, ни офицерами. <…> Открытый ропот начался и сожаления, что начали войну за освобождение такого привольно живущего народа».[6]

Далеко не все русские тогда могли понять, что сражаться, жертвовать и умирать можно не только ради сытого желудка и личных удовольствий, но еще за такие понятия, как коллективная честь, достоинство, справедливость – те понятия, которые как правило и объединяет в себе национальная идея – неведомая для многих русских людей в ту пору. Старая религия – христианство – все более теряла свое значение в жизни людей, а новая религия – гражданственность и национальный патриотизм – по ряду объективных причин, отличающих Россию от других европейских народов, не приходила ей на смену. В итоге образовывался чудовищный вакуум духовной пустоты, который предоставлял человека самому себе, все более погружая его в пучину гедонизма, бесконечной погони за удовлетворением собственных эгоцентричных, как правило, материальных, целей и неизбежно разрывавший ткань общественного единства.

Сегодня, после культурной революции 1960-х годов, утвердившей ценности современного общества потребления, ориентированного на маскультуру отдыха и развлечения и хайдеггеровское «неподлинное бытие» («живи для себя», «живи одним днем», «наслаждайся жизнью»), такую философию «жизни для себя», неизбежно связанную с презрением ко всему общественному и социальному, принято увязывать с наступлением эры постмодерна, западноцентричной глобализации и неолиберализма. Американский консервативный мыслитель Дж. Бьюкенен называет такую философию гедонизма «культурой смерти» за отказ от самой идеи коллективного созидания в пользу необузданного потребления и саморазрушения под видом размывания общественного сознания, исторической памяти, а также деконструкции всех значимых социальных институтов.[7]  

В действительности же примеры торжествующего гедонизма, всегда и везде являвшегося мрачным симптомом приближающейся агонии общества, как целостной системы, можно обнаружить на совершенно различных ступенях исторического процесса – и в Древности, и в Античности, и в Средневековье. Они могли иметь разные формы и проявления, но типологически всегда имели одни и те же общие черты, проявлявшиеся в утрате коллективных идей и идеалов, способных мобилизовать общество, в приоритете потребления над созиданием и частных интересов над общими.

Все эти скорбные черты «культуры смерти» были присущи и дореволюционной России. Мемуары дочери генерала П.П. Калитина являются лучшей и наглядной иллюстрацией этому. Они помимо прочего позволяют в очередной раз задуматься над тем, что в основе русской национальной катастрофы 1917-1920 гг. лежали не некие объективные социально-экономические или политические проблемы, а прежде всего глубочайший моральный, идейный и смысложизненный кризис, охвативший все слои русского общества.

Чета Калитиных произвела на свет двух дочерей – в 1891 году родилась Елизавета, а в 1895-м – Наталья. Им посчастливилось родиться и провести свое детство и юность в семье, достатку которой тогда позавидовали бы многие в России. Родина, используя бурно растущие производительные силы, щедро вознаграждала своих защитников – месячный оклад генерала П.П. Калитина на рубеже XIX-XX веков составлял почти 8000 рублей. Для сравнения – квалифицированному рабочему Москвы или Петербурга пришлось бы трудиться несколько лет, чтобы заработать в итоге такую сумму.

Каким же образом расходовались эти средства и как влияли на формирование подрастающего молодого поколения – самого ценного ресурса в любом обществе? Наталья, младшая из сестер, адресовавшая мемуары своему маленькому сыну Николаю, не стеснялась, в описании своей дореволюционной жизни, замечая при этом: «И все вспоминается теперь как сон, который никогда больше не повторится…»

С юных лет ее окружали няни, гувернантки, домашние учителя, приставленные отцом для «прислуживания» казаки. С четырех лет она прекрасно говорила по-немецки.

Весной семья с прислугой, отправлялась в турне по Европе либо снимала дорогостоящие летние дачи на Немане, Днепре, в Карелии или на Балтийском побережье. В детской памяти остались Вена, Берлин, Париж, лечебные воды немецкого курорта в Киссингене. Впрочем, Париж, который манил жену генерала «своим шумом и кипучей жизнью», занимал особое место. «Жили мы за границей недурно, - пишет Наталья, - в меблированной квартире, ели так сытно, что поражали всех иностранцев тем, сколько накупали на день ветчины, колбасы и т.д.» Назад, на съемную дачу в Финляндии доживать лето, возвращались с грудой «заграничных туалетов». Дача со всеми пожитками сгорела в одну из летних ночей. Но и это не стало серьезной проблемой для семьи.

Вся первая половина повествования Натальи наполнена сплошным праздником – бесконечные подарки, игры, развлечения, удовольствия сытой и беззаботной жизни наполняли ее повседневность. Одно только описание подаренного «кем-то» «черненького пуделя» по имени «Noire» занимает почти страницу ее рукописей. Единственным, что омрачало быт юной девицы, была необходимость учебы. Учеба, впрочем, имела мало общего с овладением некими практическими навыками. Речь скорее шла о продолжении в иной форме потребительского наслаждения. Но тем не менее она требовала все же определенных усилий, а потому часто сопровождалась бунтами и капризами обучаемой, которой в таком случае никто, разумеется, не смел перечить. Так, например, она описывает попытку обучения ее французскому языку во время летнего дачного отдыха под Нарвой: «У нас были и бонна, и гувернантка Мария Николаевна, которая должна была учить нас и говорить с нами по-французски, но со мной так толку и не вышло. Она была молоденькая, и мы ее не слушались. Мы наслаждались всеми прелестями лета, часто купались, лежали на пляже, ходили в лес за грибами и на фермы, а иногда все ездили в соседние красивые места окрестности».

Примечательно, что в свои юные годы молодая и в целом образованная девушка, которая побывала и за границей, и в разных уголках своей родины и могла сформировать представление о ее пределах, совершенно не прониклась какой-либо привязанностью, а тем более любовью, к своему отечеству и его истории. Так, например, после отдыха летом 1907 г. в имении А.Н. Куропаткина, бывшего военного министра, приходившегося П.П. Калитину двоюродным братом, семья предприняла путешествие по Волге от Рыбинска до Астрахани и обратно. Но интерес у путешественников был либо сугубо эстетический («я особенно с любовью осматривала Нижний Новгород, который красиво расположен на высоком берегу Волги», «в Нижнем есть масса старинных церквей, и все мы осмотрели»), либо практический («в Казани мы сделали большую остановку на несколько дней, чтобы повидаться с нашими друзьями Добрышиными»). Особенно показателен пассаж, описывающий переезд семьи из Петербурга в Читу – к месту службы главы семейства. Вот как Наталья обобщает свои основные впечатления от Читы: «Жили там хорошо. Лиза (сестра Натальи – Д.Л.) проводила время весело, много танцевала, у нас бывало много народа, самое разнообразное общество. <…> Почти каждый вечер бывали ужины. У нас была чудная кухарка за повара. Ели там превосходно, все было баснословно дешево. Я помню, что рябчики покупались мамой возами и котлеты делались только из рябчиков. Все привозное заграничное тоже было очень дешево. Меня же там привлекали японские магазины, где папочка часто мне покупал множество всякой всячины».

Такое же потребительское отношение сквозит и в описании Натальей своих юных отношений с противоположным полом. Стремление во что бы то ни стало искать лишь легкие пути, позволявшие не расставаться с привычной для нее ролью объекта почитания, но отнюдь не трудиться ради того, чтобы самой отдавать свою энергию, силы и любовь другому человеку, в итоге предопределило тот выбор, о котором наша героиня позже горько сожалела. Объясняя свой выбор спутника жизни, она признается: «Я настолько эгоистка и не христианка, что не могу любить того, кто меня не любит». Это качество нашей героини, впрочем, можно обнаружить еще с первых страниц ее мемуарной исповеди, которые вместили подробное описание детской зависти Натальи к своей старшей сестре и затаенной на долгое время обиды на бабушку за ее предпочтение Лизе.    

Описания Натальей душевных терзаний своей юности весьма любопытны. Так, например, она пишет об отвергнутом ею в конечном счете друге детства Асе Добрышине: «Но было что-то в нем теперь одухотворенное и неземное. <…> Он прекрасно теперь уже писал стихи, был очень начитан и, хотя еще был гимназистом, умел так говорить на любую тему, что любого пожилого человека мог заткнуть за пояс. <…> Он мне открывал в моей душе многие новые струны и заставлял проникать в совсем особые миры. Он, любя меня безумно, никогда не ревновал». «Но я, - добавляет она, - всегда страдала, так как чувствовала себя ниже его духовно, и знала, что никогда мне до него не подняться». Это нежелание «чувствовать себя перед ним дурой» и побудило в дальнейшем, как признается наша героиня, отказаться от идеи замужества с Добрышиным.

Другие типажи больше привлекали ее – легкие и воздушные. Как, например, комендантский адъютант Ю.В. Голенищев-Кутузов, который ради приятного время препровождения в тыловом Саракамыше в 1915 г. закрутил легкий роман с нашей героиней. Наталья же, как она сама признается, «безумно влюбилась» в него: «У меня так и радость выливалась наружу, когда он был со мной. <…> Это был, может быть не глубокий, но очень интересный господин, был прекрасен и наружностью, и породистой осанкой, несмотря на свою лысину, выделявшуюся среди всех других. <…> Он великолепно танцевал, недурно пел под аккомпанемент гитары, хорошо декламировал и вообще был очень светский человек. <…> Он очень тонко и изящно умел ухаживать и увлекал меня каждый день все больше и больше. <…> Но никогда не говорил мне, что он меня любит, как делали это другие мужчины. Это вызывало во мне такое душевное горе, что я иногда плакала целые ночи, не смыкая глаз». Лишь позже она осознала, что главное кредо Кутузова состояло в «умении красиво играть роль и принимать, когда нужно, красивые позы», за которыми в действительности скрывалась духовная пустота: «[Он] часто писал мне письма, но они так же, как и он сам, были красивые, но бессодержательные, не отражали его душу».

В итоге выбор Натальи пал на другого друга детства Андрея Краузе: «Я чувствовала с ним себя хорошо, просто, и мне казалось, что с Андрюшей мне будет легче жить, чем с Асей, так как мы больше подходили друг к другу по развитию и уму, а выйдя за Асю, я буду всегда чувствовать себя его рабой».

Тем временем настала пора серьезных испытаний. Мировая война потребовала от вовлеченных в нее народов тотальной мобилизации. Иными словами, пришло время подумать не только о себе. Генерал Калитин, действовавший на Кавказском фронте за какой-то надобностью «выписал» обеих своих дочерей поближе к театру военных действий - в Саракамыш. Здесь они впервые своими глазами увидели последствия войны без прикрас. Следуя модному в то время в высших слоях общества патриотическому тренду, обе к исходу Эрзерумской операции устроились в саракамышский лазарет сестрами милосердия. Однако хватило их не на долго. Наталья так пишет об этом: «Лиза с первого дня энергично взялась за работу, делала сама перевязки, дежурила ночи. Я же оказалась в этом деле малодушной, и когда меня привели на операцию трепанации черепа, то мне сделалось худо и пришлось еще возиться со мной. Я тогда уже откинула все помыслы быть сестрой и помогала так, как могла». Впрочем, лазаретным делам посвящен лишь небольшой абзац воспоминаний Натальи. В остальном же мы видим все те же описания бесконечного веселья и приятного время препровождения в прифронтовой местности. Особенно, на фоне балов, собраний, ресторанов и театров, выделяются записи, описывающие заезды на «моторах». Вот какие воспоминания остались у Натальи о том драматичном периоде, когда, в действительности, судьба страны висела на волоске, а фронт нуждался буквально во всем: «[Офицерская] молодежь собиралась у нас с Лизой, и проводили время весело, до поздней ночи, ночами тоже катались компаниями на моторах и носились по всем горам, так что переломали несколько моторов, и папочка запретил нам их давать. Тогда обыкновенно молодежь обращалась уже сама с просьбой к адъютанту, который не мог нам отказать».  

И вот в один момент всей этой беспечной жизни пришел конец. Катастрофа для того социального и ментального слоя, к которому принадлежала наша героиня, и который привык жить настоящим днем, не обременяя себя мрачными думами о будущем, подкралась нежданно-негаданно. Откуда явились эти новоявленные большевики, Наталья не пишет. Пишет лишь о внешних проявлениях революции: «Революция начала принимать в это время кошмарные формы. <…> В Петрограде в это время начался голод. <…> Оказывается, что в Петрограде уже творилось что-то невероятное. Всех арестовывали прямо на улице и расстреливали».

Столь же сумбурным является и описание Гражданской войны. Суть ее повествования сводится к тому, что каждый спасался как мог и спешил бежать туда, где «большевиков еще не было». Так, например, она описывает отступление из Ростова в Екатеринодар осенью 1919 г. после крушения Донского фронта: «Разыгрывались душераздирающие сцены. Приходили раненые, умоляя коменданта поезда их взять, одна мать при мне стояла перед ним на коленях и со слезами просила взять ее раненого сына, который в противном случае застрелится. Но у нас буквально не было места, и никто не был взят. Многие раненые шли пешком, кто хромал, кто на костылях. Никто не хотел оставаться с большевиками…»

В целом описанное Натальей укладывается в ту общую картину, которая нам уже известна по внушительному объему мемуарной литературы участников и современников Гражданской войны в России и которая свидетельствует, что русское общество даже находясь на краю страшной пропасти не смогло продемонстрировать мобилизационную консолидацию. Родившееся в огне антибольшевистского сопротивления Русское государство демонстрировало потрясающий паралич жизненно важных институтов, фронт и тыл продолжали жить отдельными жизнями, предприимчивые дельцы продолжали наживаться на всем и вся, частное по-прежнему доминировало над общим, а «буржуазные сынки», как ехидно замечал большевик Антонов-Овсеенко, «уклонялись от исполнения своего классового долга». «Небуржуазные», правда, не уклонялись. И не от «классового», а от общенационального долга. Менее всего хотелось бы бросить тень на истинных героев Белой борьбы, которые принесли себя в жертву ради спасения родины. Показательны в этом плане слова генерала Р.К. Бангерского, участвовавшего в известном колчаковском «Полете к Волге» весной 1919 г. Характеризуя бойцов своей дивизии – в большинстве своем простых крестьян, рабочих и казаков, он признался, что «не видел в старой армии такого героизма», добавив при этом: «Но всему есть предел».[8] Что могла сделать горстка пассионарных героев на фоне хаоса в организации армии и государства, но более всего – на фоне совершенно безразличного к судьбе страны населения, привыкшего заботиться лишь о собственном выживании и не имевшего ни устойчивого национального самосознания, ни коллективных национальных ценностей и идей, способных настроить на мобилизацию и борьбу?

Между тем соседние с Россией народы, в том числе близкие нам по культуре южные славяне, дают пример того, с каким ментальным багажом могла подойти (но не подошла) наша страна к судьбоносным испытаниям, начавшимся с 1914 г. Первый год Мировой войны, в частности, продемонстрировал два нокаутирующих удара, которые крохотная Сербия нанесла Австро-Венгерской империи – в Церской и Колубарской битвах, в результате которых Дунайская монархия утратила возможность самостоятельно удерживать Балканский фронт и вынуждена была, как и на других фронтах, опираться исключительно на германскую помощь. Обе победы против превосходящего и на порядок лучше материально оснащенного противника, особенно грандиозная Колубарская битва ноября-декабря 1914 г., в ходе которой решалась судьба страны, продемонстрировали, что залогом исторических побед и достижений является прежде всего человеческий ресурс, и не столько его количество, сколько качество.

Одного письма простой сербской крестьянки своему сыну, пропавшему на фронте, будет достаточно, чтобы понять, о чем идет речь. «Я все мыслю, - пишет она, - что если тебя все-таки пленили, то ты, наверное, был ранен и не мог защищаться. Но, сынок, если ты сдался сам и при этом даже не был ранен, домой не возвращайся. Ты [в таком случае] осрамил бы наше село, которое положило на алтарь отечества жизнь восьмидесяти трех героев из ста двадцати, сколько их всего призвали в армию». И далее она продолжает еще более драматичную исповедь: «Твой брат Милан погиб у Рудника. Должно быть, он был счастлив, когда видел [умирая], как его старый король стреляет из первых шеренг…»[9] Разумеется, никакого «старого короля» в «первых шеренгах» не было, не было и самих шеренг – представления этой простой сербской женщины о принципах ведения военных действий в начале XX в. были далеки от реальности. Но не это главное в данном случае. Важен посыл ее письма: никакие личные жертвы не могут стоить больше общего дела. Потеря обоих сыновей – самых дорогих ей людей – меркнет перед образом истекающей кровью, но все еще продолжающей сражаться родиной. Гибель одного, и даже тысяч, на этом фоне – не трагедия. Главное - что государство еще цело, армия бьется, король еще жив и борьба продолжается.

Самым большим заблуждением при этом будет объяснять подобную модель поведения и мышления следствием некой патриархальности традиционного общества. Ничего подобного! То, что мы видим в письме этой сербской крестьянки – результат более чем столетних модернизационных усилий сербского общества и государства, направленных на достижение национальной консолидации. Как раз тех усилий, которые русский народ на себе не испытал. В литературе данный процесс национальной консолидации, характерный для большинства европейских народов на протяжении XVIII и XIX веков, и достигший своей кульминации в начале XX века, получил название Национального возрождения или же национального движения. Начинаясь повсеместно исключительно с научно-просветительской деятельности немногочисленных интеллектуалов - «исследователей-эрудитов», проявлявших интерес к родной истории и культуре, данное движение по прошествии десятилетий генерировало новую многочисленную национально ориентированную прослойку интеллигенции, а затем и вовсе приобретало массовые черты и вооружалось политическими требованиями и программами.[10] Итогом движения повсеместно становилось формирование демократических национальных государств с представительской формой правления.

Россию данный процесс, немыслимый без наличия свободных институтов гражданского общества – СМИ, партий, школ и университетов, церкви и современной нуклеарной семьи, - обошел стороной. Национальное возрождение в нашей стране, все признаки которого имели место, не вышло за рамки интеллигентского сословия. Вполне внушительный заряд созидательной национально-мобилизующей идеологии, которую генерировала наша интеллигенция, так и не смог пробить толщу народной жизни. Начиная с Новикова и Радищева, продолжая декабристами, западниками и славянофилами и заканчивая земцами-конституционалистами, государство всеми мерами противодействовало свободной национальной агитации, способной пробудить наш народ от летаргического сна, призвать его к национальной консолидации и созидательной активности. Церковь, еще с петровских времен лишенная самостоятельности, оставалась жалким придатком государственного аппарата и неуклонно теряла авторитет в обществе. Развитие школьного дела даже с учетом активности земств в пореформенной России значительно отставало от европейских показателей. Открытая общественная деятельность в общенациональных масштабах, как и СМИ, до 1905 г. оставалась под жестким контролем государства.  

Постоянно подавляя, затирая, отталкивая от себя или игнорируя носителей позитивной идеологии гражданского созидания и национальной консолидации, которые могли бы легально содействовать преобразованию общества (короткий по историческим меркам период земского и городского самоуправления в пореформенной России демонстрирует примерно то, как это могло бы происходить в общенациональном масштабе), государство одновременно расчистило путь для нелегальной деятельности носителей деструктивных социальных утопий (народнической и марксистской), которые, воспользовавшись целым ворохом социальных проблем, крайне низким уровнем правосознания и политической культуры, а также элементарным невежеством народа, долгое время заброшенного государством и предоставленного самому себе (в образовательном, ментальном плане), сравнительно быстро завладели его сознанием, предложив простую и заманчивую формулу: отобрать и поделить. В итоге над силами созидания и консолидации одержали победу силы дефрагментации и разрушения. Когда вожди Белой борьбы на своих знаменах подняли лозунги возрождения единой и неделимой России, пытаясь таким образом апеллировать к инстинктивному, казалось бы, чувству национального спасения, ответа от населения они не услышали. Лозунги патриотической, государственнической или национальной агитации были непонятны и чужды для русского человека в 1918-1920 гг. В этом кроется одна из основных причин обреченности Русского сопротивления большевизму в ходе Гражданской войны.

Болгарская исследовательница Румяна Радкова в своей замечательной работе «Интеллигенция и нравственность в период Возрождения» убедительно показала, какое серьезное сопротивление пришлось преодолеть молодой светской и национально-ориентированной болгарской интеллигенции, чтобы заменить «религиозно-патриархальную» мораль традиционного общества на «гражданскую мораль» общества нового типа, характеризовавшуюся прежде всего готовностью к самопожертвованию ради общественной пользы, чувством долга и ответственности перед своим народом, неразрывной связью личного и коллективного достоинства.[11] Той части зажиточного болгарского класса (чорбаджиев), которая не желала жертвовать своими накоплениями на постройку новых школ, выпуск учебников и литературы и содержание учителей, представители этой новой возрожденческой интеллигенции без устали объясняли, что «родолюбие не является естественным врожденным и рефлекторным чувством, которое возникает [в человеке] непроизвольно»,[12] а сознание каждого новорожденного – это всегда tabula rasa, над которой следует упорно работать. Причем, как признавались многие из них, любовь к отечеству, которая стоит на самой вершине в иерархии моральных ценностей, и требует от человека максимальных жертв, а именно отказа от собственного «Я» в пользу коллективного болгарского «Мы», тяжелее всего воспитывается и требует систематической работы различных социальных институтов, но прежде всего – семьи и школы.[13]

При этом на протяжении всей первой половины XIX века болгарские возрожденцы не переставали горько жаловаться на безрезультатность, как им казалось, попыток пробудить инертную массу, побудить народ к активной общественной деятельности, вдохнуть в него национальное самосознание и гражданские добродетели, оторвать его от гедонистической традиции и стремления лишь к удовлетворению личных материальных потребностей.[14]

Тем не менее условия для проповеди возрожденцев были благоприятны. Во-первых, помогало отсутствие ощутимых барьеров между интеллигенцией и народом, как и постоянная пополняемость интеллигентного класса за счет притока новых кадров из народной среды. О высоком качестве такой интеллигенции в условиях по сути народного самообразования говорить не приходилось, но оно и не требовалось. Для сохранения народа и его сплочения необходимо было не овладение им науками, а элементарное воспитание у него через гуманитарные предметы национального чувства – чувства коллективного национального достоинства, способного, по мысли болгарских возрожденцев, «малые и слабые народы превратить в великие и сильные нации».[15] Во-вторых же, материальное положение болгарского народа на протяжении XIX в. неуклонно росло, что позволило ему, удовлетворив свои базовые экзистенциальные потребности, задуматься теперь и о преобразовании окружающей социальной среды.

Результаты длительной и кропотливой работы на поприще национального просвещения в болгарских землях дали свои плоды к середине 1870-х гг., сформировав юное поколение, решительно отринувшее интересы материального стяжания и гедонистические ценности в пользу иррациональной, с точки зрения их отцов и дедов, борьбы за коллективные честь и достоинство и растворившее свое личное «Я» в коллективном болгарском «Мы». Тысячи невидимых нитей сознания отныне начали связывать этот бывший гедонистический этнос в новую нацию. Революция сознания оставила далеко позади ценностные установки поколения 1840-1850-х гг., прекрасно описанного Любеном Каравеловым в его эпохальном произведении «Болгары старого времени».[16]

Русский военный корреспондент Крестовский, проникший в Болгарию вместе с русской армией в 1877 г. был впечатлен тем, насколько глубоко в болгарском обществе укоренилась мечта о свободе, славе, чести и величии нации. Борьба за воплощение в жизнь этой мечты, передававшейся по каналам семейного воспитания, подкрепленной школой и прочими источниками информации, превращалась в смысл жизни целого подрастающего поколения болгар.[17]

При этом нельзя было не обратить внимание и на тот факт, что кардинальные различия в воспитании и обучении болгарских и турецких детей в итоге приводили к тому, что такие понятия как честь, достоинство, национальная гордость, патриотизм, общественный долг, которые становились сверхценностями для подрастающего поколения болгар, были почти не знакомы их турецким сверстникам. На первое место у молодых турок выдвигалось смирение, покорность, преклонение перед силой, соединенное с социальной и политической апатией, что в конечном счете и предопределило их поражение в противоборстве с более пассионарным болгарским этносом.

Настроения последующего бунтарского поколения болгар 1890-х гг., стремившегося во что бы то ни стало к востребованности и осмысленности своего существования, лучше всего, пожалуй, выражены в мемуарной исповеди Милана Матова – одного из видных руководителей ВМОРО – болгарской ирредентистской организации в Македонии, боровшейся за воссоединение с Болгарией. На старости лет он так описывал душевные терзания своей в целом вполне благополучной в материальном плане 19-летней юности: «В то время я был подмастерьем (портным) и получал 600 грошей годовой зарплаты. Вообще жизнь в Струге меня не устраивала. Пустота томила мою душу, а в качестве цели и идеала в жизни я ничего не мог найти себе. Даже в отчаянии от этих поисков меня охватило странное желание уйти в какой-нибудь монастырь и принять там постриг, оставшись в посте и молитве. До момента своего посвящения [в ВМОРО] я постоянно страдал юношескими выдумками. Останавливали меня, возвращали с полпути до Святой Горы, сторожили меня домашние, чтобы я опять не сбежал. И лишь с того момента, когда я был посвящен в идеологию Революционной организации, я совершенно естественно забыл о постриге и всецело посвятил себя борьбе за народное дело, поскольку осознал, что только так буду больше всего полезен своему народу».[18] Исключительно под воздействием национальной идеи не достигший ранее особых успехов в учебе М. Матов нашел в себе силы поступить в Битольскую классическую гимназию, где уже за время первого года обучения сумел сколотить т.н. «революционный кружок».

А теперь сравните это с отрывком из воспоминаний генерала П. Калитина о своей юности: «Весной во время экзаменов из наших окон открывался чудный вид далеким разливом Волги до села Бор, откуда виднелись золоченые маковки церквей. Река была покрыта при большом половодье весной громадным нескончаемым караваном разнообразных гребных судов, пароходов с целой цепью барж, лодок, плотов с лесом, пассажирских и буксирных пароходов. Как хотелось бросить все надоевшие книги, умчаться в далекие страны и путешествовать, плыть, живя привольной жизнью на свободе».

Мечты его сверстников и современников в югославянских землях, как видим, были совсем иными. Но в корне иной там была и роль семьи и школы – двух фундаментальных институтов национальной мобилизации подрастающего поколения, обеспечивших к началу XX в. монолитное ментальное единство тамошних наций. Как нельзя лучше о роли этих социальных институтов написал в своих дневниковых записях во время Первой Балканской войны 1912 г. против Османской империи совсем еще молодой сербский солдат: «Одно только произнесение этого имени — Косово — вызывало неописуемое волнение. <…> В нем была сосредоточена вся наша печальная история. <…> Каждый из нас носил в своем сознании образ Косова, нарисованный, еще когда мы были в своих люльках. Наши матери напевали нам песни о Косове, а в школах учителя не уставали нам рассказывать о Лазаре и Милоше. Боже мой, что нас ожидало! Мы увидим освобожденное Косово!» Дальнейшее повествование бойца еще более усиливает квинтэссенцию национального единства народа: «Когда мы прибыли на Косово поле и батальоны строились, командир сказал нам: “Братья, дети мои, сыновья мои! Здесь на этом месте погребена наша слава. Мы преклоняемся перед памятью наших павших прадедов и молим Бога спасти их души”. Голос его дрогнул, и слезы хлынули по его щекам, стекли по его седой бороде и упали на землю. Он вздрагивал от некой внутренней боли и волнения. Лазарь, Милош и все косовские мученики смотрели на нас. Мы чувствовали себя сильными и гордыми за то, что мы — поколение, которое осуществит многовековую мечту всего народа: саблей вернем свободу, потерянную от сабли».[19]

Не удивительным поэтому является и тот факт, что обширные колонии болгар, бежавших на протяжении всего XIX века на юг России, не растворились в русском этническом море. К началу XX века болгарское население в Северном Причерноморье насчитывало более 300 тыс. человек. При этом болгары, несмотря на тесное языковое и религиозное родство с русскими, предпочитали замкнутое существование и избегали ассимиляции. Известный болгарский этнопсихолог первой трети XX в. Антон Страшимиров по этому поводу заключал, что болгарские колонисты в России были «единородны и по крови, и по религии» «господствующему племени», «однако по своему быту, нравам, духу и философии [жизни] русские оказались чужды» болгарам. По его словам, было нечто отталкивающее в поведении русских крестьян, что поразило болгар «еще при первом их вступлении на русскую территорию», а в дальнейшем препятствовало их смешению и слиянию с русскими. Речь прежде всего о таких пороках, как «нечистоплотность, пьянство и сексуальная распущенность русского человека».[20]

Оценка болгарского этнопсихолога наводит на мысль о том, что в основе упомянутого нами отторжения лежало столкновение болгарской позитивной и созидательной осмысленности с русской деструктивной и гедонистической бессмысленностью. Разумеется, подобные характеристики кажутся горькими и обидными. Но они в массовом порядке подтверждаются и нашими собственными (русскими) свидетельствами. Совсем недавно вышедшее из печати замечательное социально-психологическое исследование С.А. Эштута содержит их в достаточном количестве. Так, например, автор приводит письмо пианистки А.А. Похлебиной из Екатеринославской губернии писателю Чехову от 1898 г.: «Я живу в деревне, но полюбить народ никак не могу, слишком он невежественен и даже дик; его можно жалеть и желать ему развития, но любить невозможно. Мы с сестрой все делали, что было в наших силах, чтобы заслужить расположение и доверие мужиков, но напрасно – последствия иногда были так для нас неожиданны, что мы теперь потеряли всякую охоту с ними возиться и уже ни одного мужика на порог не пускаем». А затем подтверждает эти слова письмом самого Чехова к А.С. Суворину от 1897 г. с жалобой на соседей-крестьян: «Водку трескают отчаянно, и нечистоты нравственной и физической тоже отчаянно много. Прихожу все более к заключению, что человеку порядочному и не пьяному можно жить в деревне только скрепя сердце».[21] Добавим от себя, что ситуация в предоставленных самим себе рабочих кварталах в городах была, пожалуй, еще хуже.

С таким социально-психологическим багажом русское общество и подошло к полосе исторических испытаний. В то время, как соседние народы жертвовали всем ради национальных идеалов и коллективного достоинства, в объятой пламенем России матери нередко наставляли своих сыновей так, как это описал один из большевистских функционеров на юге страны в 1919 г.: «Ты же ни черта не делаешь, да и делать сейчас по хозяйству нечего. Шел бы к Махно. Посмотри на ребят из нашего села. Вот Николай, вот Иван Федорович пробыли у Махно три месяца, привезли по три шубы, пригнали по паре лошадей».[22]

В итоге расплата всех социальных слоев общества за дефицит идеалов и коллективных смысложизненных ориентиров была более чем страшной. После крушения российской государственности русский народ все же был мобилизован и консолидирован - посредством беспрецедентного по масштабам террора и насилия. Но осуществлена была эта мобилизация на этот раз уже не русской интеллигенцией и не русским государством. Как собственно и направлена была она на решение задач абсолютно далеких от русских национальных интересов.

А что же стало с осколками «старой России»? Вернемся здесь снова к героям нашей мемуарной исповеди. Эмиграция из страны того самого слоя, который нес на себе наибольшую долю ответственности за судьбу своего народа, еще более усилила его внутренний кризис – рушились связи, разрушались семьи, подлость, корысть и измена заменяли собой взаимовыручку, коллективную честь и достоинство. Не имея позитивных моральных стержней до катастрофы, бежавшие от большевизма не обрели их и после. Генерал П.П. Калитин спустя всего 2 года после смерти супруги, с которой прожил 33 года, женился в Болгарии на одной молодой русской вдове - ровеснице его младшей дочери. Известие об этом стало ударом для Натальи и Елизаветы, оставшихся в России. Как писала Наталья, «мы так мечтали соединиться, чтобы лелеять и оберегать старость отца; оказалось же, что мы ему совсем не нужны». Чуть позже до Натальи дошли еще более шокирующие вести. Обнаружилось, что новоиспеченная юная супруга П.П. Калитина увлеклась мужем Натальи Андреем Краузе, который, поддавшись влечению, позабыл и о своем тесте, и об оставшихся в Советской России жене и сыне. Брак его с Натальей был разрушен.

Положение же Натальи и Елизаветы в России после расставания с отцом и мужьями было критическим. Так, например, наша героиня описывает свои мучения в Ржеве, куда она бежала с Дона: «Я часто страшно голодала, … хлеба никогда не видела и, когда добывала картошку, то считала счастьем. … Иногда я находила работу и шила белье, научилась плести из веревок лапти, обменивая их на провизию для [сына] Котика. Если же работы не было, то торговка давала мне корзинку с нитками, мылом, луком и т.д., и я с Котиком на руках отправлялась на базар продавать. … В темноте стирала белье. Воду надо было таскать ведрами прямо с Волги, что особенно было тяжело мне зимой. Берег очень крутой, и я едва взбиралась до верха с ведрами, и часто их опрокидывали мальчишки с салазками или едущая навстречу телега. И я, обливаясь водой, вся покрывалась льдом. Полоскала белье тоже в проруби на Волге, и я плакала, так руки коченели, что не было сил терпеть. Часто бабы из жалости ко мне помогали мне, и я удивлялась, как они могут терпеть такую муку. Так протекала моя жизнь изо дня в день в борьбе за существование».

Вмиг вся та подготовка и все те знания, над которыми корпели бесчисленные бонны, репетиторы и учителя в гимназии, оказались ненужными. Осенью 1922 г. посредством связей и «огромной взятки» Наталье наконец удалось найти работу – в расчетном отделе пивоваренного завода в Петрограде. Овладевать специальностью пришлось буквально с нуля. «Сначала мне было очень трудно служить, так как я даже на счетах не умела как следует считать, и вообще никогда не служила, и бродила как упавшая с луны», - пишет она. Экономическая нестабильность, бытовая неустроенность, частые болезни, а под конец еще и угроза увольнения в связи с окончательной национализацией завода рушили остатки жизненных сил.

В этот период именно сын Натальи Николай стал для нее спасительной ниточкой, вытянувшей ее из, казалось бы, безнадежной трясины. Уже сам факт его рождения стал одним из наиболее светлых страниц ее жизни, не обремененной до этого особыми смыслами. Впрочем, рождения могло и не быть. Узнав весной 1919 г. о беременности, она первым делом подумала об аборте дабы скорее избавиться от плода, грозившего стать обузой в условиях неуверенности в завтрашнем дне. В этом стремлении ее отчаянно поддерживала мать. Лишь уговоры сестры и мужа убедили ее в итоге сохранить ребенка. Николай появился на свет в январе 1920 г., и в последующем именно он, младенец, спас свою мать (жену белогвардейца) и от большевистской расправы, и от трудовой мобилизации, и от неминуемой голодной и холодной смерти. Сама Наталья позже признавалась, что до момента эмиграции из страны летом 1925 г. только сын останавливал ее от «падения по наклонной плоскости». В тот период она, как и многие из «бывших», нашедших временный приют на заводе, «поняла, что можно пить с горя».

В эмиграции Наталью ждал новый этап неустроенности, нищеты, ежедневной борьбы за выживание. Мужчины, бывшие офицеры, ради куска хлеба шли осваивать профессию шоферов. Их жены свыкались с новой для них ролью фабричных работниц. В 1926 г. от туберкулеза умер подполковник Андрей Краузе, в следующем 1927-м Наталья похоронила своего отца генерала Калитина, а в 1929-м в госпитале Вильжуив в предместье Парижа скончалась и она сама. Ее сын Николай в девятилетнем возрасте остался сиротой. Свою мемуарную исповедь он напишет лишь спустя 50 лет – в 1979-1983 гг., находясь в Советском Союзе, в городе Гай Свердловской области.

Воспоминания, оставленные Николаем Краузе интересны во всех отношениях. Не лишним будет напомнить, что в последние два с лишним десятка лет тема русской эмиграции оставалась одной из наиболее популярных в отечественной научной литературе и публицистике. Однако часто при этом внимание исследователей фокусировалось на творческой и общественно-политической элите русской диаспоры за рубежом, чьи представители оставили наибольшее количество документальных свидетельств. Изучение идей, творчества и деятельности этой, в действительности, достаточно узкой прослойки подменяло собой исследование подлинной социальной и социально-психологической истории Русского зарубежья. В итоге в литературе и публицистике сформировалось представление о некой гипертрофированной русскости послереволюционной эмиграции, о «сидении на чемоданах» как образе жизни в ожидании возвращения в любой момент на родину, о преданности идеям.

Мемуары Николая Краузе позволяют нам взглянуть на русский эмигрантский мир по-другому - не с позиции ее элиты, а с позиции ее рядового представителя, озабоченного прежде всего проблемой элементарного выживания в чуждой культурной среде. Эти мемуары, в которых внук генерала П. Калитина, подробно и без прикрас, описывает свою юность, прошедшую во Франции и Китае, содержат крайне нелицеприятную картину агонии общества, лишившегося своего государства и не выработавшего взамен никакого другого эффективного механизма национальной самоорганизации, способного защитить народ от исчезновения. Страницы его мемуаров рисуют потерянность, разобщенность, деморализацию сотен тысяч простых русских людей, утративших прежние ориентиры и отчаянно пытавшихся найти новые формы существования, даже ценой расставания со своей обесценившейся за пределами родины национальной идентичностью. На страницах ему мемуаров находит подтверждение тот факт, что родной язык и русская культура для многих эмигрантов во втором и третьем поколении переставали быть ценностью. «Каждый жил своим домом и строил, естественно, свои планы соразмерно своим собственным вкусам, убеждениям, и конечно, возможностям», о сохранении национальной общности мало кто помышлял.

Но речь также шла и о продолжении распада традиционных связей и институтов. Так, например, Николай пишет о приютившей его семье родной тети, с которой он 1930 г. перебрался в Китай: «Денег всегда не хватало. Тетя Лиза не совсем умела экономно вести хозяйство (по средствам). Начались долги всюду и везде, а на этой почве, как всегда бывает, и семейные неурядицы. Виктор Иванович (муж Елизаветы – Д.Л.) стал избегать находиться дома с семьей. Стал злоупотреблять спиртным. Надежды на счастливую благоустроенную семейную жизнь в кругу близких родственников не оправдались. Это понимали и взрослые, и мы, дети. Начались взаимные упреки, которые всегда еще больше разобщают людей».

Сам Николай относился к поколению русских эмигрантов, которое в литературе окрестили «незамеченным» - сформировавшемуся уже в эмиграции, знавшему о родине лишь по рассказам родителей. Частыми спутниками этого поколения - потерявшегося, растворившегося в водовороте жизни, утратившего коллективные ориентиры –становились одиночество и отчужденность от окружающего мира. Настроения одиночества и отчужденности сплошь и рядом присутствуют и в описании своего жизненного пути до репатриации на родину Николаем Краузе.

В 1937 г., окончив школу, Николай, при помощи двоюродного брата Павла, смог устроиться патрульным инспектором во французскую концессию в Шанхае. Однако приличный заработок, жилье и возможности стабильной карьеры в условиях потери ценностных установок и духовной пустоты массового русского эмигрантского общества не стали гарантией созидательной жизненной активности. Николай в мемуарах откровенно признается, что в свободное время спокойно сочетал службу во французской полиции с азартными играми в игральных домах и притонах, с разгульной жизнью в кабаках и злачных заведениях и с мимолетными связями с противоположным полом. Не скрывает он и тот факт, что не брезговал взятками и сотрудничеством с криминальным миром. Столь же бессмысленной и пустой, впрочем, по словам Николая, была жизнь и многих остальных представителей русской эмигрантской молодежи в Китае: «Каждый жил, как умел, лишь бы прожить сегодня. Всем было на все плевать».

Потребностям выживания было подчинено и сотрудничество многих молодых русских в Китае с японской администрацией. Весной 1945 г. Краузе в числе других русских волонтеров оказался в составе отряда, сформированного для «охраны железной дороги» на севере Китая у монгольской границы. «От кого охранять и что охранять, меня в ту пору интересовало мало. Интересовало другое: полное довольствие, да еще и заработок», - признается он. Миссия по охране железной дороги закончилась, правда, едва начавшись – после первого же массированного налета союзной авиации. Начавшие затем разбредаться домой разрозненные отряды русских добровольцев очень быстро были пленены коммунистическими партизанами. Ужасы маоистской тюрьмы, переполненной в основном политическими заключенными – в большинстве своем интеллигенцией - пришлось пройти и Краузе. Вот лишь один из описываемых им эпизодов тюремной жизни, продлившейся до начала апреля 1946 г.: «Где-то ранней весной в марте 1946 г. моим соседом по камере оказался учитель местной школы. Наши камеры разделяла кирпичная стена, в углу которой под потолком имелось отверстие, предназначенное, очевидно, для вентиляционного канала. Через это отверстие неожиданно для меня я получил от него мешок пампушек и кисет с табаком. В тот же вечер во время ужина он свел счеты с жизнью. Засунул палочки бамбуковые для еды себе в нос и ударился ими о стенку».

1947 год стал для нашего героя рубежным. Безденежье, неустроенность и одиночество были теми факторами, которые поспособствовали его решению о репатриации в Советский Союз. Измученные тяготами эмиграции и военного времени, многие репатрианты охотно внимали советской агитации в пользу возвращения на родину. Пароход, который увозил Краузе из Китая был перегружен – вместо 800 запланированных пассажиров он принял на борт почти 1300 человек. «Помню, с каким интересом все мы засматривались в лица новых настоящих русских матросов, не говоря уже об офицерах», - пишет он. Само путешествие, казалось, еще более усиливало ностальгию по утерянной некогда родине: «На следующий день пути капитан теплохода представился нам, пассажирам, через репродуктор и объявил, что мы проходим места цусимских боев. Он просил всех почтить память героев-моряков, павших в этих боях, минутой молчания. В море посыпались букеты живых цветов. Еще через день этот же репродуктор объявил, что мы входим в советские территориальные воды. Послышались крики «Ура!!!» У многих стариков видны были слезы. Когда на следующее утро пришвартовывались в бухте Находка, и нас встречали с военным духовым оркестром, многие, вступая на родную землю, падали на колени и целовали ее».        

Идеализированный образ родины, однако, слабо соответствовал тому, что репатриантам предстояло увидеть в реальности. Самого Краузе ждали новые испытания. Жизнь, напоминающая собой расплату за грехи прошлых поколений, вступала в новую фазу

Уже в Находке ему бросилась в глаза потрясающая материальная разруха, обнаруживаемая на каждом шагу, но более всего – ментальное отчуждение местного населения: «Все население угрюмое, серое, на нас, приезжих, поглядывает с опаской, заговаривать опасается».

Вновь обретенная родина удивляла и настораживала репатриантов мелочной регламентацией жизни, малопонятной распределительной системой, тотальным контролем за гражданами. Но больнее всего ранила неприязнь со стороны советских граждан, с которыми приходилось теперь трудиться плечом к плечу. Так, например, Николай Краузе вспоминал своего комсорга, взгляды которого разделяли и многие другие рабочие: «Он видел во мне врага народа, который отсиделся где-то все трудные военные годы, а сейчас приехал на все готовое и пользуется еще какими-то дополнительными льготами».

Сохранялось и ментальное отчуждение от советских граждан. Краузе признается, что в гостях, уже во время своей жизни на Урале в Верхней Пышме, чувствовал себя «не в своей тарелке». Описание же встречи с родителями его невесты, к которым он явился в сентябре 1948 г. «просить руки» их дочери, выглядит особенно колоритным: «Встречали меня на кухне. Отец, Иван Алексеевич, конечно, уже был осведомлен о наших взаимоотношениях. Во время всей нашей «беседы» он не переставал ковырять в зубах, а мать, Анна Федоровна, раскрыв рот, сидела и хлопала глазами. <…> Тогда я еще не разбирался во всех тонкостях пышминского этикета. Возможно, принеси я с собой пол-литра, какой-нибудь разговор бы и состоялся, а так просто он меня выслушал и ничего не сказал в ответ, ни «да», ни «нет»». Впрочем, дочь родители от замужества, как позже узнал Краузе, отговаривали. Николай был для них чужаком – непонятным, и, что самое главное, по понятиям того времени, человеком «плохо проверенным», которого в любой момент могли запросто арестовать по любому доносу, как это часто и происходило со многими репатриантами.

Не просто нашему герою позже пришлось и в отношениях со своей супругой. Для владевшего несколькими языками Краузе было удивительно, например, как она, «будучи всю жизнь на канцелярской работе, так и не удосужилась научиться писать мягкий знак», а простое заявление «писала со множеством ошибок», что «ее совершенно не шокировало». Стыдился он зачастую и отсутствия, в его понимании, такта и воспитания у своей супруги: «В любой незнакомой компании мужчин она начинала сама первой с любым заводить разговор, будь то на пляже, в купе поезда или другом общественном месте. Она не смотрела, кто ее собеседник: хоть генерал, хоть слесарь или конюх <…> Любого она могла расспросить, откуда он родом, сколько у него детей, где работает и почему, зачем и так далее».

Не обошел стороной Краузе и тему политических репрессий. Уже по прошествии года пребывания в Советском Союзе он понял, что аресты людей были «постоянным явлением»: «Люди исчезали на глазах у всех. Аресты обычно производились по ночам без предъявления на месте какого-либо обвинения». В атмосфере всеобщей подозрительности и шпиономании репатрианты становились особенно уязвимой группой. Не привыкшие к тотальной слежке и выделявшиеся среди основной массы советских граждан, они превращались в легкую добычу репрессивных органов. Так, по словам Николая, один из его товарищей-репатриантов получил 10 лет лагерей за нечаянно оброненную фразу о намерении поехать на время отпуска в Одессу – «крупный морской порт, куда круглый год заходят корабли со всего света, даже из Америки». Во время судебного процесса, на котором Николай присутствовал в качестве свидетеля, сторона защиты соревновалась с прокурором в осуждении обвиняемого: «Подзащитный вырос и воспитывался совершенно в чуждой нам среде, среди мира капитала и насилия, поэтому он лишен высоких моральных идеалов, таких, как любовь к своей Отчизне, к своему народу».

Свой вызов в органы осенью 1950 г. получил и Николай. Он подробно описал в мемуарах эту встречу с офицерами госбезопасности, которая предопределила последующий двадцатилетний период его жизни. По его словам, после достаточно продолжительной безобидной и задушевной беседы он неожиданно услышал за своей спиной «негромкий, но твердый и четкий вопрос»: «С каких пор Вы сотрудничаете с английской разведкой?» Задавший вопрос офицер стоял с рукой, занесенной над расстегнутой кобурой, и по одному ему виду Николай сразу осознал безысходность своего положения. Разговор, однако, вновь приобрел неожиданный поворот – после недолгого запугивания Николаю сообщили, что отныне он будет работать осведомителем органов госбезопасности, помогая им выявлять «диверсантов», «шпионов» и «врагов», возвращавшихся в Советский Союз в числе репатриантов. Пришлось подписать бумагу о неразглашении «государственной тайны».

Позже Николай Краузе понял, что осведомителями вынуждены были стать и многие из его знакомых репатриантов. Узнал он и о тех людях, которые были приставлены наблюдать лично за ним. Встречи с уполномоченными МГБ, а затем КГБ, происходили обычно два раза в месяц на конспиративных квартирах. Задания Николай получал сначала в отношении узкого круга приезжих, но вскоре, по его словам, «этот круг стал разрастаться до абсурда»: «Был, например, на заводе такой зам. директора по строительству Тихонов, так вот требовалось проверить, как он провел свой отпуск в Сочи, с какими иностранными туристами имел встречи на пляже и в ресторане».

Удивительно меткими являются и характеристики Краузе тех офицеров госбезопасности, с которыми ему приходилось взаимодействовать и которые вполне соответствовали усредненному образу того рядового орудия, которое использовалось сталинским режимом в своей масштабной политике социальной селекции: «Единственным культурным, интеллигентным «уполномоченным», с которым мне приходилось встречаться, был, пожалуй, майор Елисеев. Наверное, поэтому он и убежал с этой должности, вышел в отставку. <…> Все остальные, а менялись они очень часто, были в разных чинах от лейтенанта до майора, но все были «мужики от сохи». Я даже поражался шаблонностью их мышления, как, думал, можно доверять таким людям, как майор Тягунов и другие, дела государственной важности. Его фамилия вполне соответствовала образу его мышления, его общему кругозору, это был колун возвратно-поступательного действия. Все они шли на встречу со мной, уже имея в кармане готовое решение на любой вопрос».

Свидетельства, оставленные Н. Краузе, в полной мере подтверждают тезис об исключительно террористическом назначении сталинских карательных органов. Явная бессмысленность и абсурдность террора, который, по замыслу правящего режима, должен был носить преимущественно превентивный характер, обеспечивалась специфическим подбором кадров карательных органов. Краузе называет их «людьми недальновидными, с узким кругозором», «малообразованными, малограмотными», «просто шкурниками». Со смертью Сталина был снят заказ государства на масштабы террора, но не прекращено существование самих карательных органов, в которых по инерции все с той же бессмысленностью продолжали свое ремесло прежние действующие лица. Годы оттепели, казалось, только добавили им уверенности в себе и чувства собственной значимости. Когда в 1965 г., после того, как Николаю Краузе было отказано в выезде в Париж для встречи с двоюродным братом Павлом, он демонстративно попытался порвать свое сотрудничество с КГБ – перестал являться на встречи с «уполномоченными» и не отвечал на телефонные звонки, - органы ответили массированным давлением на него. А закончилась история тем, что в 1967 г. в городе Гай прямо у Дворца металлургов группа лиц в военной форме усадила Краузе в частную «Волгу», вывезла на глухой пустырь за городом, после чего предложила пройтись и ответить на вопрос, уверен ли он в том, что действительно желает прекратить сотрудничество с КГБ. Ответ, само собой, предполагался только отрицательный.

Вынужденное сотрудничество с органами госбезопасности продолжалось до 1970 г., когда Краузе по анонимному доносу осудили на два года условно за якобы хищение бетонных плит для строительства гаража. Почти сразу после этого Николая вызвали на встречу, где вежливо сообщили, что впредь Комитет в его услугах не нуждается. На прощание пришлось вновь подписать документ об уголовной ответственности за разглашение «государственной тайны». В последующих запросах на выезд в США для встречи с родственниками в 1971 и 1975 годах Краузе было отказано.

Все повествование Краузе невольно наводит на мысль об определенной символичности его судьбы. Она будто символизирует искупление грехов предыдущих поколений, жестоко поплатившихся за утрату неких важных смысложизненных ориентиров, для обретения которых вновь потомкам пришлось пройти через череду мук, ошибок и испытаний. Заблуждением будет считать, что Николай Краузе по возвращении в Советский Союз стал советским человеком. Непонимание или неприятие советской действительности сквозят на протяжении всего его повествования. Ему, как человеку сформировавшемуся в свободном рыночном обществе, было очевидно несовершенство советского строя. Взять хотя бы его рассуждение о влиянии конкуренции на рынке труда на производительность труда в капиталистических странах: «Велика заслуга советского строя в отсутствии у нас безработицы, но одновременно это невольно способствует увеличению количества лодырей, тунеядцев и просто безнаказанных лентяев. Ведь большинство современной молодежи <…> уверено в завтрашнем дне. К великому сожалению, зачастую такая уверенность и портит людей с малых лет их сознательной жизни. Сколько сил, энергии, агитации, пропаганды, наконец, воспитательной работы на всех участках тратится впустую на борьбу с нерадивыми работниками. <…> Я лично пока положительных результатов не наблюдал. Более того, с каждым годом трудовая дисциплина на производстве все падает, а разговоров и всяких мероприятий все прибывает. И как просто разрешает эту проблему «безработица» у капиталистов. <…> Чем она больше в стране, тем интенсивнее, значит, продуктивнее труд рабочих в любой отрасли промышленности. Вот и вся борьба за повышение производительности труда».

Но вместе с тем указанное отторжение отрицательных сторон советской действительности не означало, что герой нашей мемуарной исповеди раскаялся в решении о репатриации. Вернувшись, он, по собственному признанию, обрел нечто более важное, чем советский строй, стабильный заработок и пенсию по старости и инвалидности, а именно: утраченное прежде ощущение родины – России, а также чувство собственной востребованности. В завершение своих мемуаров он специально подчеркивал, что «хорошо познал» за четверть века жизни на чужбине в качестве «свободного гражданина без Родины», «что это такое, когда ты никому не нужен». Труд на благо своей страны, забота о семье и детях, которые имеют возможность говорить на родном языке и воспитываться в родной культуре, стали для Николая Краузе теми ценностями, которые наполнили смыслом его жизнь. Простые истины о человеческом счастье, смысл которого в том, чтобы больше отдавать, а не получать, созидать, а не потреблять – и тем самым ощущать собственную пользу и востребованность – вновь вернулись в жизнь рода Калитиных.

 

[1] Логунов Д. Калитины. Страницы жизни. Челябинск, 2012. 232 с. Цитаты далее в тексте по данному изданию.

[2] Радев С. Ранни спомени. София, 1967. С. 181.

[3] Брусилов А.А. Воспоминания. М., 1963. С. 22-23. Похожие настроения перед переправой русских войск через Дунай в апреле 1877 г. отмечал военный корреспондент Н.В. Максимов: «Мы видели офицеров, которые действительно радовались походу на турок. Но для них было совершенно безразлично, идти на турок или на немцев … Это была радость человека, сознававшего, что после долгого мирного периода скучных и никому не нужных учений, наступила, наконец, пора настоящего дела на благо и на пользу своего народа … Многих влекло чувство тщеславия». Гоков О.А. Российская журналистика в войне 1877-1878 гг. (Балканский полуостров) // Дриновський збiрник. Т. III. Харкiв – Софiя, 2009. С. 74.

[4] Князь Николай Владимирович Яшвиль. Походные письма (1877-1878 гг.). София, 2007. С. 42.

[5] Българското опълчение въ освободителната русско-турска война 1877-1878 гг. Въспоменания на запасния подполковникъ С. И. Кисов. II-част. София, 2011. С. 155.

[6] Добри Ганчев. Спомени. Велико Търново, 2005. С. 76.

[7] См.: Бьюкенен П. Дж. Смерть Запада. М., 2003.

[8] Ганин А. Враздробь или почему Колчак не дошел до Волги? // Родина, 2008. № 3. С. 71.

[9] Цит. по: Шемякин А.Л. Традиционное общество и вызовы модернизации. Сербия последней трети XIX – начала XX в. глазами русских // Человек на Балканах и процессы модернизации. Синдром отягощенной наследственности (последняя треть XIX – первая половина XX вв.). СПб., 2004. С. 49.

[10] Хрох М. От национальных движений к полностью сформировавшейся нации: процесс строительства наций в Европе // Нации и национализм. М., 2002. С. 124-125, 129.

[11] См.: Радкова Р. Интелигенцията и нравствеността през Възраждането (XVIII – първата половина на XIX век). София, 1995.

[12] Там же. С. 191.

[13] Там же. С. 112.

[14] Там же. С. 91-92, 117, 133, 139, 151, 174, 176, 190, 199.

[15] Там же. С. 136, 143.

[16] См.: Каравелов Л. Болгары старого времени. М., 1977. Поколение «старых болгар», предстающее в повести Каравелова в карикатурных образах сельских богатеев Хаджи Генчо и деда Либена, если и имело понятие об Отечестве, о котором следовало заботиться и ради которого следовало жертвовать, то оно подразумевало лишь их собственное домашнее хозяйство или, в лучшем случае, их родное село, мир за пределом которого оставался для них чуждым, непонятным и неинтересным: «У дедушки Либена была маленькая слабость: он любил свою родину, - только не всю целиком, а одну Копривштицу». Основным смысложизненным ориентиром указанных персонажей, заставших и забалканский поход русской армии в 1829 г., и Крымскую войну, но оставшихся, по всей видимости, безразличными и к первому, и ко второму событию, и успевших лишь извлечь мимолетные личные материальные выгоды от встречи с русскими солдатами, было бесконечное удовлетворение потребностей собственного эго. Когда один из сыновей посоветовал уже престарелому Либену продать за ненадобностью лошадей и рассчитать слуг, на содержание которых уходили последние деньги, Либен ответил: «Коней заройте вместе со мной в могилу, когда я умру… А насчет слуг – я скорей прогоню жену и детей, чем моего Ивана». А известный болгарский дипломат М. Маджаров много позже в своих воспоминаниях давал исчерпывающую характеристику зажиточных чорбаджиев 1860-х гг., любивших повторять по поводу бессмысленных, на их взгляд, революционных мечтаний молодежи: «Если однажды Болгария освободится, она освободится для крестьян, а не для нас. Мы же и сейчас свободны». Цит. по: Иванова Е. Балканите: съжителство на вековете. Изследване върху (не)състояването на балканската модерност. София, 2005. С. 190.

[17] Крестовски В.В. Двадесет месеца в действуващата армия // Руски пътеписи за българските земи XVII—XIX век / Съст. - Маргарита Кожухарова. София, 1986. С. 374.

[18] Матов М. За премълчаното в историята на ВМОРО. Спомени / Съст. – М.И. Бошнакова. София, 2007. С. 27.

[19] Викърс М. Между сърби и албанци. История на Косово. София, 2000. С. 91-92.

[20] Страшимиров А. Нашият народ. София, 1993. С. 96.

[21] Экштут С.А. Империи последние мгновенья: Театр марионеток в 16 картинах с прологом и эпилогом. СПб., 2018. С. 117.

[22] Норин Е. Страшнее великого и страшного. 1919 год на Украине // Украина.ру, 17.01.2019 // Электронный ресурс: https://ukraina.ru/history/20190117/1022370061.html

Прочитано 1234 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что Вы ввели всю требуемую информацию, в поля, помеченные звёздочкой (*). HTML код не допустим.