И вот старая тема "Россия и Европа" оказывается в нашем личном опыте неисчерпанной, неизжитой - напротив, может быть, как никогда еще занимающей умы и сердца. Сопоставление русского и европейца становится острым, потому что производится оно самой жизнью, притом на каждом шагу и изо дня в день. Это более не литературная тема, но практика повседневности. Свое собственное суждение о Европе приобретает каждый из нас, кто умеет здесь жить и трудиться вместе с европейцами и вместе с ними испытать горести и радости существования. Это суждение - не из книг...
Сложный вопрос, в чем именно отражается наше присутствие в Европе в понимании европейцами России и русского. Ответить на этот вопрос можно будет, вероятно, лишь впоследствии. Не будем судить во всяком случае по тем глупостям, которые показываются в кинематографе. Ведь это глупости намеренные, и устраиваются они подчас совсем даже неглупыми, практическими людьми, твердо убежденными в том, что необходимо глупа должна быть современная кинематография. Кто мог бы, с другой стороны, отрицать, что за последние десять лет европеец узнал о России все-таки во много раз больше, чем прежде? Судьба литературы нашей в Европе удивляет нас самих. Мы всегда предполагали, что Тургенев и Толстой могут быть поняты на Западе. Но мы ошибались, думая, что Достоевский задевает непременно только специфически русские струны. Кто догадался бы, что Гоголь станет весьма популярным в Италии, что немцы будут восхищаться Лесковым и что слава Чехова окажется очень велика в Англии и Америке? Последнее особенно удивительно, ибо многим из нас Чехов представлялся слишком "местным" и слишком "временным" писателем. Жизнь его художественного слова оказалась и гораздо более обширной, и гораздо более длительной, нежели это думало поколение, сменившее то, к которому он сам принадлежал.
В наших предположениях о европейской судьбе русских авторов мы не раз ошибались, так как исходили из ложных представлений о европейце. Рассеяла ли их наша нынешняя европейская жизнь? Если судить по евразийским наклонностям, или по недалеким от них голосам отрицателей, хулителей и недоброжелателей Европы, то, по-видимому, еще не совсем. Евразийских наклонностей, по счастью, в наличии немного. Но отрицателей, хулителей и недоброжелателей Европы встречаем мы часто, от самых невинных, убежденных совсем неизвестно почему, что мы одни только и есть люди, а все остальные нечто низшее по сравнению с нами, до уже менее невинных, высказывающих в печати свои взгляды на европейцев, хотя ни с одним европейцем не сказали они ни одного путного слова и не удосужились прочесть хоть несколько книг на иностранном языке. Странная это, в самом деле, русская гордыня (кто из нас не встречался с ней!), и еще более странно, если вдуматься, на чем она зиждется. У интеллигента русского в необычайном ходу было презрительное отношение к западноевропейской "буржуазности", и наряду с этим высоко ценил он свою собственную "небуржуазность". Сейчас обвинение в "буржуазности" стало излюбленным в арсенале большевиков. Однако будем справедливы по отношению к большевикам - не ими было пущено в житейский обиход это слово, обозначавшее для русского интеллигента всякую скверну.
Но вот теперь, оказавшись среди "буржуазных" европейцев, понял ли, наконец, русский интеллигент, что сущность европейской "буржуазности" коренится в трудности западной жизни, в суровости жизненного воспитания, в упорстве соревнования, в напряженности житейской борьбы? Признался ли он самому себе, что сказочно легка была для него материальная жизнь в России, ибо совсем наравне с помещиком и "царским чиновником" был ведь и он "эксплуататором мужика", был ведь и он "барином", пользовался всеми дворянскими привилегиями, даже если и не был он совсем дворянином! У Чехова, кстати сказать, необыкновенно точно изображена эта материальная легкость былой русской жизни, это безбедное существование спустя рукава: "Стоит русскому актеру порядочно сыграть одну роль..." - прибавим сюда студента, которому стоило кое-как сдать экзамены, "беллетриста", которому стоило написать завалящий рассказик, адвоката, которому стоило выступить на каком-нибудь громком "общественном" процессе, - и материальная судьба этих людей была обеспечена, прежде чем они успевали о ней серьезно подумать. Думать об этом, впрочем, как раз и считалось "буржуазностью". Им оставалось лишь гордиться своей "небуржуазностью" и до самой катастрофы так и не понимать, как дешево доставалось им это воображаемое качество.
У всякого русского, работающего ныне в Европе и знающего по опыту, как трудно достается здесь всякое благо, я думаю, не повернется более язык для некогда излюбленного упрека. Мы присмотрелись теперь к европейцам. Мы понимаем, что в "буржуазности" обихода западной жизни есть большая доля элементарной порядочности и честности перед самим собой: европеец ведь не стыдится открыто ценить и уважать "материальное благополучие". И хуже ли это, чем то напускное равнодушие, которое проявлял, боясь обвинения в "буржуазности", русский интеллигент, в глубине своей души, ей-богу, не менее любого европейца неравнодушный к житейским благам. Ах, поостережемся делать огульные выводы о русской "широте" и западной мелочности! Среди нас было много широких людей, верно, но только, добавим, широких по привычке. Многие из нас не любили считать и рассчитывать, и это верно, но что же считать и рассчитывать, когда уж слишком легко все дается и когда под ногой есть твердый грунт как-то само собой обеспеченной жизни! Вот в ужасных условиях советского житья что-то не слышно более о пресловутой широте: не слишком ли даже уж крепко стал считать и рассчитывать теперь несчастный советский житель. В трудной, но человеческой обстановке западной жизни русский человек в этом смысле тоже далеко не тот уже, что был прежде, и многому научился он от своего европейского соседа. А не раз, как каждый из нас знает, и перещеголял его в тех свойствах, которых недавно стыдился...
Но в презренной буржуазности есть, кроме того, многое, что заслуживало бы просто симпатии. Есть в буржуазном западном человеке та доля наивности, простодушия, детскости даже, которой так часто нам не хватает. Мы с удивлением видим, как незамысловато и в то же время от всей души веселится западный человек и как он в этом смысле довольствуется малым. Уметь улыбаться, уметь отдыхать, уметь радоваться на какие-то пустяки, совсем уже не так плохо, и, право, никакой особой мудрости нет в том хмуром недоверии, с которым встречал русский интеллигент, познавший будто бы "высшие запросы", нехитрую праздничность европейской жизни. О, и в Европе, слава Богу, были свои особенные люди, изолированные от неглубокого течения житейской реки! Незамысловатые будни, нехитрые праздники устраивались здесь по нормам среднего человека. К великому несчастью России, у нас решительно никто не хотел быть средним человеком. Не только поэтам, но и купцам, не только мыслителям, но и чиновникам казалось у нас, что они "задыхаются в буржуазной среде". Адвокаты, врачи, инженеры, офицеры думали часто "о смысле жизни" словами не ими (да и не для них) написанных книг и не понимали того, как раскрывался тот смысл в возможностях их собственного дела. Ни "человечество", ни родина наша не выиграли ничего от этого русского миража, будто бы поднимающегося над своей средой среднего человека.
Пусть же в Европе, наконец, этот застеснявшийся русский средний человек перестанет стыдиться себя и своей участи и отдохнет от всегда тяготевшего над ним подозрения в "буржуазности". Где верх, где середина, собственно говоря, ведь этого мы хорошенько не знаем, и суждение о таких вещах не принадлежит суду человеческому. Достоинство западным людям дает совсем не только их право выбирать депутатов в парламент, но скорее их несколько "ограниченное", с интеллигентской точки зрения, убеждение, что могут быть жизненные доли счастливые и несчастливые, но нет среди них раз навсегда возвышенных и раз навсегда низменных. Западный мир построен на иерархиях внешних, при молчаливом признании внутреннего человеческого равенства. Ему чужда сама идея внутренней иерархии, питавшая неосновательную гордыню русской интеллигенции.
Впервые: Возрождение. 1928. 25 окт., под заглавием: "У окна".