Где границы патриотизма?
Не найти другого писателя, другого человека, которого ненавидели бы одновременно и неосталинисты, и очень многие либералы-западники.
Еще в далекое советское время арестовали небезызвестную диссидентку Валерию Новодворскую. Нашли у нее копию запрещенного тогда «Архипелага». Следователь, ознакомившись с текстом, заметил: «Факты, которые приводит Солженицын мы сообщим, но "Архипелаг" напечатать не можем, он написан тенденциозно и направлен на разрушение государства». (Владимир Губайловский. «Новый Миклухо-Маклай»). Напечатали «Архипелаг ГУЛАГ» в 1989-м, а в 1991-м не стало Советского Союза. И еще задолго до этого книга Солженицына подорвала авторитет СССР в глазах западных интеллектуалов, даже левых. Книга невероятной убедительности, написанная к тому же с огромной художественной силой, оказалась весомее всей советской пропаганды.
Но можно ли было даже ради государства скрывать от самих себя и от всего мира правду о гибели сотен тысяч людей? О насильственном переселении народов? О «мужичьей чуме» — коллективизации, погубившей русское крестьянство? О пыточном следствии? Об «истребительно-трудовых» лагерях? «Где границы патриотизма? Почему любовь к родине надо распространять и на всякое ее правительство?», — вольно цитирует Герцена дядя Авенир, один из героев романа «В круге первом».
«С–С–С–Р ! Ведь это лес дремучий!
Дремучий лес!
Законов нет, есть власть — хватать и мучить
По конституции и без…» («Пир победителей»).
Есть в «Архипелаге» эпизод, запомнившийся мне еще в юности, при первом чтении (всего читал раза три). Рассказ о лагерном доходяге Льве Николаевиче Е., по профессии – инженере-химике: «…человекоподобное существо сидит в лощинке над ямой, в которой собралась коричневая торфяная вода. Вокруг ямы разложены селедочные головы, рыбьи кости, хрящи, корки хлеба, комочки каши, сырые вымытые картофельные очистки <…> Заметив подход постороннего, доходяга быстро собирает всё разложенное, что не успел съесть, прижимает котелок к груди, припадает к земле и сворачивается как ёж. Теперь его можно бить, толкать – он устойчив на земле, не тронется и не выдаст котелка. Н.К. Говорко дружелюбно разговаривает с ним – ёж немного раскрывается. <…> Вот его внешний вид: шлем-будёновка с чёрным огарком вместо шишака; подпалины и по всему шлему. К засаленным слоновьим ушам шлема прилипло где сено, где пакля. <…> Заплаты, заплаты. Слой смолы на одном боку. Вата подкладки бахромой вывисает по подолу изнутри. <…> А на ногах его – лодкоподобные чуни, склеенные из красных автопокрышек».
Что это за государство, где инженер-химик (даже если предположить за ним настоящую вину) доведён до состояния «ежа»? Есть ли оправдание такому государству с точки зрения христианства или гуманизма?
Государство – необходимое условие существования для цивилизованного человека, опора и защита народа. Но нельзя же превращать его в языческого идола, что бесконечно требует слепой веры и кровавых жертв.
«Чудище на службе III Интернационала»
«Что советская империя для нас не только не нужна, она губительна — к этому выводу я пришёл в первые послевоенные годы, в лагерях», – писал Солженицын. Не «красной Россией» виделось ему это государство, но «чудищем на службе III Интернационала».
Солженицын никогда не желал распада страны, даже советской. Он надеялся на ее преображение. Это очевидно хотя бы из его «Письма вождям Советского Союза», и даже из «Как нам обустроить Россию», где он надеялся сохранить в одном государстве хотя бы Россию, Украину, Белоруссию и Казахстан. Отделение Закавказья и Прибалтики было уже тогда делом, почти решенным.
На преображение большевистской России, ее перерождение в настоящую Россию рассчитывали сменовеховцы и евразийцы еще в 1920-е. И основания к этому как будто были. Не с луны на нас свалились большевики. Русский человек не терял своей национальности, получив членский билет ВКП/РКП (б). В январе 1918-го квартиру генерала Мустафина обыскивали красногвардейцы, только что отбившие Киев у Центральной Рады. Пожилой красногвардеец заметил хозяевам: «хорошо, что вы не украинцы, надо стоять за “единую Россию”! Мы, большевики, ее сделаем вовсе великой и отобьем охоту у хохлов “и других растаскивать ее по частям!”» А когда на переговорах в Брест-Литовске немцы выдвинули совершенно непомерные, бесстыдные по наглости требования, то пробудили патриотизм даже у профессиональных революционеров, вроде Каменева и Покровского. Последний даже прослезился от негодования: «…нельзя же говорить о мире без аннексий, когда у России отнимают чуть ли не восемнадцать губерний!» Что говорить о временах более поздних, когда Сталин будет уже вовсю эксплуатировать национальные чувства русских людей.
Но и после смерти Сталина не превратился Советский Союз в русское или даже в российское государство. Эволюция режима шла слишком медленно, или даже вовсе остановилась. СССР оставался если не «штабом мировой революции», то руководителем и спонсором «мирового коммунистического движения». И вместо заботы о своем народе, его здоровье, хорошем питании, жилье, правительство по-прежнему тратило народные деньги на поддержку номенклатуры в странах Восточной Европы, на разнообразных революционеров в Южной Америке, на дружественных диктаторов в Азии и Африке.
Солженицын высоко оценивал профессионализм советской дипломатии: «Она умеет требовать, добиваться и брать, как никогда не умел царизм. По своим реальным достижениям, она могла бы считаться даже блистательной: за 50 лет, при всего одной большой войне, выигранной не с лучшими позициями, чем у других, — возвыситься от разоренной гражданской смутою страны до сверхдержавы, перед которой трепещет мир». («Письмо вождям..») Но все это обесценивается одним: «…советская дипломатия служила не интересам своего народа, а — чужим, “мировой революции”» («Русский вопрос к концу XX века»).
Не люби революцию
«Люби революцию». Строчкой из Бориса Лавренева назвал Солженицын свою раннюю повесть, написанную на шарашке «Марфино». Позади была война и несколько лет лагерей, но не избавился еще будущий автор «Архипелага ГУЛАГа» от юношеской увлеченностью романтики революции. Казалось бы в наши дни взрослый и просвещенный человек не может грезить революцией. Увы, коммунисты по-прежнему славят «великий октябрь», а либералы – Февральскую революцию. Она-де открыла для России путь в сообщество демократических стран, да вот помешали большевики… И сейчас немало найдется любителей той «демократической» эпохи.
Солженицын не отрицает демократию, но и не преувеличивает ее значения. Нет ничего примитивнее и глупее банальной схемы: авторитаризм – зло, демократия – добро, авторитаризм – архаичен, демократия – прогрессивна. Монархия (и ее темный двойник – тирания), аристократия (и олигархия), демократия (и охлократия) были хорошо известны Платону и Аристотелю, а как исторические формы государственности сложились еще раньше. Государство может успешно развиваться и с демократическим устройством, и с авторитарным.
От краткой, но шумной «февральской» эпохи осталось множество источников. Историками написано уже немало монографий, статей, подготовлены к печати многие тома документов. Но, кажется, ни один историк не изучил эту революцию так дотошно, досконально, как Солженицын.
Очень жаль, что «Красное колесо» почти что не прочитано. Историки отметают его как «художественную литературу», у простых читателей, боюсь, не хватает духу на все десять томов далеко непростой книги.
Солженицын расписал историческое действие не по дням даже – по часам. Двум месяцам революции посвящены шесть томов. Каждый из них написан на основании колоссального количества источников: документов, воспоминаний, газет. Собранного материала историкам хватило бы минимум на шесть докторских диссертаций.
Солженицын доказывает: Февральская революция – бесспорное зло. Не путь к демократии, а разрушение государства, общества, деформация человеческой личности.
Революция, объявленная восторженными журналистами «великой и бескровной», началась убийствами городовых и офицеров. И впервые со времен пугачевщины убивали только за профессию, за «дурное» соцпроисхождение. А потом уже будут убивать за руки без мозолей, за хорошие ботинки, за «офицерское лицо». Система ценностей оказалась перевернутой, как перевернуты христианские обряды на черной мессе. Полицейские прячутся от преступников, офицеры надевают гражданское платье, стараясь не привлекать к себе внимание, зато дезертиры гордо фланируют по улицам Петрограда, Киева, Москвы. Доблесть преследовалась, как порок: «В Заамурской дивизии пехотинцы предупреждают офицеров артбригады: если один раз откроют огонь по немцам – переколют их всех» («Апрель семнадцатого»).
В те февральские, мартовские, апрельские дни творилось много страшного, а еще больше глупого, нелепого, смешного.
Проститутки отказались от профосмотров у венеролога, объявив их «нарушением прав личности».
Дворники со швейцарами объединились в свой профсоюз и отправились на манифестацию. Впереди несли метлу, перевязанную красной лентой.
На Пречистенском бульваре один оратор так обратился к «товарищам-солдатам»: «Не слушайте буржуев, они только заворачивают вам мозги. Присоединяйтесь к нам, и все эти девки <…> будут ваши!» – с этими словами он показал на гимназисток. Толпа солдат взревела.
И вот уже на первомайской демонстрации в Москве подростки несут лозунг: «Подростки Москвы, объединяйтесь». (Ох, не будет ли от этого битых стёкол…)» («Апрель семнадцатого»).
Не зря Солженицын завершает главу, посвященную эсеру Виктору Чернову, будущему председателю «Учредительного собрания», поговоркой: «Играй, дудка, пляши, дурень!»
Этот жестокий и безумный карнавал революции закономерно завершится октябрем 1917-го.
Великая война как великая ошибка
Больше семидесяти лет у нас называли Первую мировую «империалистической». До начала Второй мировой о ней писали редко-редко, если не считать сугубо военно-научных исследований, изданных «для служебного пользования». А для народа была пораженческая антивоенная пропаганда большевиков, приправленная солеными шутками из «Похождений бравого солдата Швейка», книги, которую тогда читали миллионы. Разве что брусиловский прорыв воспевали, благо оборотистый Алексей Алексеевич сделал «правильный» выбор. Успел послужить большевикам. Только в годы Второй мировой немного сменился этот взгляд. И позволили Твардовскому написать в «Тёркине» о беседе двух солдат, бойцов двух германских войн:
И сидят они по-братски
За столом, плечо в плечо.
Разговор ведут солдатский,
Дружно спорят, горячо.
В наши дни наконец-то вернулась слава русским героям. Теперь всякий, кто хоть немного интересуется отечественной историей, знает про легендарную оборону крепости Осовец, про взятие Эрзурума и Трапезунда генералом Юденичем, про героизм русских солдат, что почти без снарядов и патронов все же сдержали германский натиск в 1915-м и не пустили вооруженного до зубов германца дальше западной Белоруссии и южной Прибалтики. И уже стряхнули пыль со старого, столетней давности, названия, придуманного пропагандой стран Антанты: Великая война. И теперь многие убеждены: нельзя было не вмешаться в войну, потеряла бы Россия свои позиции на Балканах.
Но первые четыре тома «Красного Колеса» доказывают: нет, не нужной была эта война, губительной. Тихая довоенная жизнь у подножья Кавказского хребта обрывается цитатами из документов, будто взрывами ручных гранат: Морис Палеолог (французский посол в России) умоляет (!) императора Николая начать наступление: «В противном случае французская армия рискует быть раздавленной». Император торопит великого князя Николая Николаевича «возможно скорее и во что бы то ни стало открыть путь на Берлин». И знает читатель, чем закончится эта торопливость, это рвение исполнить союзнический долг. В те дни интеллектуалам, от Савенко до Бердяева, казалось, будто ушли в прошлое довоенные политические склоки, что нация стала единым монолитом. Но нет, даже и тогда не было этого единства. Вот и Варя отговаривает Саню Лаженицына
«– Россию… жалко…
<…>
– Кого? – Россию? – ужалилась Варя. – Кого Россию? Дурака императора? Лабазников-черносотенцев? Попов долгорясых?» («Август четырнадцатого»)
И как аукнется этот раскол после военных неудач, после «Самсоновской катастрофы» 1914-го, великого отступления 1915-го, гибели русской гвардии в болотистой пойме реки Стоход: «Сейчас русских уже побито больше, чем когда-нибудь в нашей истории, в любых войнах. И льется именно и почти исключительно – русская кровь. <…> Никакая победа нам не заменит убитой России!» («Октябрь шестнадцатого»).
Литературовед Андрей Немзер заметил: уже в рассказе «Матренин двор» не революция, а именно германская война предстает тем рубежом, что отделил нормальную жизнь от жизни исковерканной, изуродованной. Должны были пожениться молодая, румяная тогда Матрена и возлюбленный ее, красавец, «смоляной богатырь» Фаддей. Но взяли его на германскую войну, попал в плен Фаддей, а Матрёна его не дождалась. И стала со временем она «объектом снисходительного презрения» у соседей, а «богатырь» превратился в озлобленного и корыстного мстителя, многие годы спустя воздающего за единственный Матрёнин грех».
«Нет у нас сил на империю»
Революцию породила ненужная война, а сама война стала следствием давней нашей имперской политики, вовлеченности в борьбу на Балканах, в химеры панславизма: «При нашем панславистском накале мы не могли снести грубого австрийского ультиматума Сербии в 1914 (а на это и был германо-австрийский расчёт)» («Русский вопрос…»).
Взгляд Солженицына на имперскую политику царской России строгий, пожалуй, чрезмерно пристрастный. Солженицын не «вживается» в мир позапрошлого века, а смотрит на него глазами человека своего времени. Как не радует футбольного болельщика первый гол, забитый его командой, если он уже знает, что матч проигран, так не радуют русского мыслителя даже самые поразительные успехи русского оружия в XVIII — начале XIX веков. Блистательные победы на далеких и ненужных России альпийских перевалах, присоединение разнообразных и вовсе нерусских земель, от Финляндии до ханств Ширванского, Нихачиванского и даже Кокандского.
«Греческий проект» Екатерины, блистательные виктории Румянцева, Суворова, Спиридова, Орлова-Чесменского, Ушакова обернутся со временем большой бедой: «Увы, эта ложная, дутая и заклятая идея погоняла и русских правителей, и потом русское общество весь XIX век и естественно настраивала против нас всю Европу, а более всего — соседнюю с Балканами Австрию, и так — в упор до 1-й Мировой войны» («Русский вопрос…»).
Отказ от «имперского проекта», от мессианства, от борьбы за мировую гегемонию – важнейшая мысль Солженицына. Речь не о каком-то «роспуске» государства, но об отказе от внешней экспансии, от поддержки марионеточных режимов в далеких и чужих странах, от попыток возродить Советский Союз, навязать другим странам и народам свое господство: «Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы. И мы не смеем изобретать интернациональные задачи и платить по ним, пока наш народ в таком нравственном разорении», – писал Солженицын советским вождям в 1973-м. «Не надо нам быть мировым арбитром, ни соперничать в международном лидерстве (там охотники найдутся, у кого сил больше), — наши все усилия должны быть направлены внутрь, на трудолюбивое внутреннее развитие», – обращался он к еще многочисленным читателям «Нового мира» в 1994-м.
Слова Солженицына написаны будто современным «несистемным оппозиционером». Ну, собственно, оппозиционером он был всегда. Так уж устроена его оптика: от природы писателю было дано видеть пороки – человеческие, общественные, государственные. Таких людей мало. Обычно мы закрываем глаза на порок, если он не мешает нам лично.
Солженицын был злейшим врагом советской власти, но и к правлению Ельцина отнесся холодно. А после возвращения домой, узнав, что такое реформы 1990-х, откликнулся на них своей гневной работой «Россия в обвале», где Егора Гайдара сравнил с Лениным. Не по масштабу личности, конечно, но по фанатизму и доктринерству: «…фанатик, влекомый только своей призрачной идеей, не ведающий государственной ответственности». Не ведающий государственной ответственности. Этот грех Солженицын выделяет как особо тяжкий.
Солженицын опроверг давнюю мысль о якобы склонности русского народа к анархии. Ничего подобного! Даже бунт народный был восстанием не против системы, а против злоупотреблений, или против ложного, нелегитимного правителя, какими были, скажем, Борис Годунов, Лжедмитрий, Василий Шуйский и даже… Екатерина II: «При том характерно, что и в пугачёвском бунте, как и во всех бунтах Смуты, народные массы никогда не стремились к безвластию, а увлекались обманом (как и от декабристов потом), что действуют в пользу законного государя» («Русский вопрос…»).
И лишь в последние годы жизни, при президенте Путине, Солженицын будто смягчился к власти. И получил в 2007 году Государственную премию. А от Ельцина в 1998-м даже Орден Андрея Первозванного принять отказался. Правда, и власть Путина он успел поругать, скажем, за реформу Совета Федерации, но до прежней уничтожающей критики было далеко. Да и были у Солженицына все основания переменить отношение к власти. Уровень жизни рос просто небывало. Улицы заполнили дорогие иномарки, что стали по карману уже не одним нуворишам. Отдых за границей стал доступен и даже привычен. Вокруг Москвы, Петербурга, Екатеринбурга появились уютные коттеджные поселки. Даже приличные дороги начали строить. И казалось, что на глазах осуществляется мечта Солженицына: развитие России не «в ширь», а «вглубь».
Новая власть безоговорочно признала Солженицына. Президент Путин лично приезжал поздравить писателя, а президент Медведев будет присутствовать на похоронах Солженицына, ставших настоящим государственным мероприятием. А в 2009 году Путин, тогда премьер-министр, дал автору «Архипелага» и «Красного Колеса» официальную оценку: «каждый раз был поражён, насколько Солженицын — органичный и убеждённый государственник. Он мог выступать против существующего режима, быть несогласным с властью, но государство было для него константой». И не поспоришь с этим.
Вот только что бы сказал Солженицын сейчас, доживи он до своего столетия? Вне всякого сомнения, поддержал бы он присоединение к России русского Крыма. Но вот мог ли одобрить все остальное? Солженицын никогда не отрицал право украинского народа на независимость и, тем более, не ставил под сомнение самого существования украинской нации. Он лишь поднял вопрос о несправедливости границ, о защите русского языка и русского населения, да не на одной лишь Украине, а и в других новых независимых государствах. И прежде всего – в среднеазиатских. Но как бы он отнесся к поразительной фразе президента, что «границы России нигде не заканчиваются»? Не говорю уж о новомодном (хоть и не Путиным выдвинутом) слогане: «Нам нужен мир, желательно – весь». Солженицын, как некогда Петр Иванович Шувалов, убежден был: задача российского государства – это сбережение народа, а никак не экспансия: «Я с тревогой вижу, – писал Солженицын в 1990 году, – что пробуждающееся русское национальное самосознание во многой доле своей никак не может освободиться от пространнодержавного мышления, от имперского дурмана…» («Как нам обустроить Россию»).