Версия для печати
Вторник, 23 мая 2017 12:26

«Святая скотина»: как очерняли великороссов

Автор Александр Храмов
Оцените материал
(11 голосов)

В 2014 году Валерий Панюшкин, журналист из числа изрядно порядочных, разразился пятнадцатью вопросами, адресованными русским людям. Первый из них звучал так: «Почему вы считаете себя русскими? По чистоте русской крови или у вас (как и у меня), кроме русских лейкоцитов намешано еще полтора литра финских, польских, турецких, цыганских?». Подоплека этого вопроса очевидна: никаких русских не существует в природе, в нас столько кровей перемешано, Пушкин вообще негром был, так что сидите да помалкивайте.

Примечательно, что адресатом таких высказываний в России становятся только русские. Вы когда-нибудь слышали, чтобы, скажем, к грузину приставали с вопросом: «Почему вы считаете себя грузином? Что общего между аджарцами и мингрелами? Сколько у вас персидских и турецких лейкоцитов на один грузинский приходится?».

Или вот другой вопрос Панюшкина: «Что хорошего в русских? Ну, то есть, что в русских плохого, мы знаем: много пьют, агрессивные и заказывают перед ужином капучино. А что хорошего?». Представьте себе, что такой вопрос задают, например, про евреев. «Мол, что плохого в евреях, мы все знаем: они хитрые, жадные и картавят. А что хорошего?» Нет, нельзя представить, чтобы так про евреев спрашивали. Или про армян. Или про татар. Плохим по умолчанию в России может быть только русский человек. Он – грязный, пьяница, быдло, «все знают». А хорошее надо в нем еще поискать. По сравнению с людьми «правильной крови» русский Ваня – это второй сорт. Он только всё портит и затаптывает своими грязными сапогами.

Обычно считается, что все эти разговоры про «букетик кровей» и «прирожденное русское свинство» восходят к советской этнической интеллигенции («новиопы» по терминологии Д. Галковского). Однако этот дискурс русской неполноценности начал складываться еще в XIX веке. В то время по всей Европе развернулось конструирование современных наций, и каждая из них усилиями своей просвещенной элиты обретала собственное лицо. Создавались национальные мифы, национальная музыка, национальная литература. Продираясь сквозь мешанину региональных и языковых различий, интеллектуалы и политики придумывали, как должен выглядеть «типичный француз» или «типичный итальянец», и кого следует считать частью единой французской или итальянской нации. Россия не была здесь исключением: благодаря этнографам, писателям и бюрократам ближе к середине XIX века стали вырисовываться контуры фигуры великоруса. Но из-за обстоятельств, в которых разворачивалось русское нациестроительство, «типичный великорус» в общественном воображении оказался наделен двойственными и даже отталкивающими чертами.

В прошлом году была опубликована монография сотрудника Института славяноведения РАН Марии Лескинен, посвященная этому вопросу [1], и сейчас мы познакомимся поближе с ее выводами. Это уже не первая крупная работа Лескинен, в которой идет речь о том, как народы Российской империи преломлялись в сознании имперской элиты. В 2010 году увидела свет ее книга «Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в.: «другой» сквозь призму идентичности». Однако, как справедливо отмечает исследовательница, «характеристики и образы Другого гораздо больше говорят об описателе, нежели об объекте его описания». Образ финнов и поляков, этих двух «просвещенных народов» империи, создавался по контрасту с образом великоросса – «в нем с необыкновенной яркостью нашли отражение не только декларируемые и отрефлексированные отличительные черты финнов и поляков от «своих», т.е. «русских» в самом общем значении слова, но и скрытые, невербализованные представления о «своих» и «себе»». Это и побудило Лескинен взяться за написание книги об образе великоросса/великоруса (данные понятия были синонимами) в общественной жизни царской России.

В условиях этнической и конфессиональной гетерогенности, которая была характерна для государства Романовых, интеллектуалы неизбежно выстраивали свое понимание того, что же значит быть русским, через сравнение с другими народами империи, и зачастую сравнение это было не в пользу русских. До того, как во второй половине XIX века был сформулирован проект большой русской нации, объединяющей все три ветви восточных славян, в качестве «собственно русских» рассматривались лишь «великороссияне», поначалу представленные в описаниях империи довольно узким списком губерний. Лескинен показывает, что этноним «великоросс (или великорус)», ставший популярным в 1850-1860-х годах, был образован от понятия «великороссиянин», которое всегда шло в связке с понятием «малороссиянин». «Процессы концептуализации понятий «великоросс/великорус» и «малоросс/малорус» проходили не только синхронно, но и в тесном взаимодействии друг с другом».  

Даже когда в литературе утвердилось понимание великороссов и малороссов как двух частей одного народа, во всех этнографических справочниках их неизменно характеризовали через противопоставление друг другу. В XIX веке крестьяне Центральной России все больше прибегали к отходничеству, включаясь в процессы урбанизации и индустриализации, тогда как жители Малороссии сохраняли традиционный аграрный уклад. Это не могло не сказываться на характеристиках, которые давали им сторонние наблюдатели. Крестьянин-великоросс, испорченный «пороками города» и поддавшийся погоне за наживой (а на самом деле просто быстрее включившийся в рыночную экономику) выглядел менее выигрышно по сравнению с малороссом, который будто бы являл «исконно славянские» прямодушие, простоту и благонравие. В популярных очерках этнографа С.В. Максимова говорилось: «Великоросс, отрываемый от земли, не сумел устроиться домовито, грязно держит избу… Малоросс же любит домашнее хозяйство, живет опрятно».

Как пишет Лескинен, «в великороссах часто обнаруживали «жестокость», недостаток душевной тонкости, лиризма (обладание ими приписывали малорусам) и, как следствие, отсутствие жалости и щепетильности». Другим отличием великороссов считалась их расовая неоднородность, поскольку славяне, двигавшиеся из Киевской Руси на север, смешивались с финно-угорскими племенами. «Великорусы не являются народностью безусловно чистой, а представляют собой смешение нескольких типов», говорилось в «Полном географическом описании нашего отечества», составленном под руководством П.П. Семенова-Тян-Шанского. В одном из этнографических очерков конца столетия отмечалась «большая примесь инородческой крови в жилах великорусской народности». Позже за эту концепцию «букетика кровей» радостно ухватятся советские идеологи. Так, одиозный большевистский историк М.Н. Покровский настаивал, что неславянская примесь в великорусах составляет очень высокий процент.

Конечно, в XIX веке споры о чистоте расы пользовались большой популярностью и в других европейских странах. Межплеменные смешения далекого прошлого разжигали фантазию исследователей. Скажем, французские антропологи пробовали по черепному индексу различать среди своих соотечественников потомков древних галлов и кельтов. Но если во Франции французская нация находилась вне конкуренции, то в Российской империи проект русского нациестроительства должен был конкурировать с национализмами других народов. Поскольку великорусы являлись не единственной, но лишь самой крупной конституирующейся нацией, они служили наиболее удобной мишенью для расоведческих спекуляций, так как региональные различия были среди них заметнее всего.

Неоднородность возводилась чуть ли не в главный отличительный признак великоруса, что автоматически ставило его в проигрышное положение по сравнению с более «расово чистыми» и компактными народностями империи, также претендовавшими на роль полноценных наций. Лескинен отмечает: «в 1860-х - 1880-х годах формировалось представление о том, что отсутствие единого антропологического и этнографического типа является ключевой особенностью великорусского племени, главным этнодифференцирующим свойством». То есть главным признаком великоруса стало отсутствие всяких признаков - мягко скажем, не самая удачная стратегия национальной саморепрезентации.

Поиск «скрытых финнов» среди великорусов был настоящей манией среди этнографов и антропологов XIX века. Один из них, путешествуя по Новгородской губернии, отмечал: «выцвел как-то здесь русский человек глазами, явилась какая-то несвойственная ему раскосость глаз, плечи усутулились, и ростом он стал как-то пониже, бороденка исключилась и поредела – все обличье приняло внешний вид соседа-финна, от которого в иных случаях и не отличишь русского человека». Примесь финской крови трактовалась как недостаток великорусского племени, но, парадоксальным образом, это не мешало просвещенной общественности ставить великорусов ниже финнов. То есть предполагалось, что с финской кровью великорусы унаследовали лишь негативные качества, но не переняли никаких хороших.

Как пишет Лескинен, «образ великоруса, который "просматривается" в характеристиках других народов, гораздо более негативен, чем в прямых или открыто-сравнительных описаниях». Например, деловитых и процветающих финнов всё время негласно противопоставляли непутевому населению Центральной России. Лескинен приходит к выводу, что «констатация «необыкновенного», по определению российских авторов, финского трудолюбия ("трудолюбивость до крайности") содержит в себе элементы скрытого сравнения с русской ленностью: "ходит и работает он (финн) медленно, как бы нехотя, но зато уж никогда не бросит дела неоконченным, доделает его до конца"».

Финляндия выступала в роли своеобразного внутреннего зарубежья, сравнение с которым выявляло нелестные черты русского характера. Здесь располагались многочисленные дачи питерского бомонда, включая дачу Романовых, так что финны постоянно находились перед глазами русских интеллектуалов. Кстати, император Александр III очень любил отдыхать в финском местечке Лангинкоски, и, по одной из версий, именно по этой причине он не спешил обижать финнов урезанием автономии княжества Финляндского, чего активно требовал в печати поднимающий голову русский национализм.

Впрочем, императоры всегда видели различие между финнами и великорусами. В 1819 году Александр I во время своего визита в Финляндию как-то поздоровался за руку с финским крестьянином. В Финляндии крепостного права уже давно не было. Финский крестьянин был свободным человеком, а вот русскому холопу император бы не подал руки. П.А. Кропоткин, одно время служивший камер-пажом в свите императора, вспоминает, как племянник Александра I, Александр II «Освободитель», брезгливо поморщившись, прошел мимо русского мужика, всеми правдами и неправдами прорвавшегося к нему с прошением и бухнувшегося ему в ноги.

Одна из "финских дачниц", которую цитирует Лескинен, в весьма нелестном ключе сравнивала быт финнов из курортного Териоки с жизнью крестьян в ее имении Ольховатое Курской губернии: "разница чувствуется на каждом шагу, от общего целого до всякой мелочи... Там (в Финляндии) всё красиво, культурно ... и как будто немного чуждо, здесь всё запущено, не разработано, грязно и... в то же время как-то невольно близко". Не правда ли, весьма напоминает рассуждения о "русском свинстве" современного представителя творческой интеллигенции, который побродил по центру какого-нибудь европейского города и затем сопоставляет его со своей панелькой на окраине, сокрушаясь о "русском быдле".

Признаваясь в симпатиях к финляндцам, упомянутая дачница так описывала "родного" мужика: «неграмотный, невежественный, полуголый в своих примитивных отрепьях, "темный", по своему собственному признанию, и даже не стремящийся выйти из своей темноты и заевшей его вечной, горькой нужды». По проницательному замечанию Лескинен, здесь особенно примечателен подбор объектов сравнения: «с русской стороны оказываются не преуспевающие московские купцы, не удачливые промысловики Сибири, не исполненные чувства собственного достоинства мастеровые-владимирцы... а именно "забитые и нищие" крестьяне Центрального Черноземья. При этом финнов "представляют самые "обыкновенные" жители Териоки».

В монографии обсуждается общественная дискуссия, развернувшаяся вокруг первой всероссийской Этнографической выставки, которая прошла в 1867 году в Москве в здании Манежа. На этой выставке, чья программа была утверждена Александром II, в виде манекенов в национальных костюмах в окружении  предметов быта были представлены все основные народы Российской империи, а также западные славяне. Однако от внимания правых публицистов не ускользнула непривлекательность созданного организаторами выставки образа великороссов. Так, М.Н. Катков отмечал, что излишне натуралистические манекены, представляющие великороссов, уступают изображениям западных славян и инородческих народов, исполненным, наоборот, в приукрашенной манере. «Мы не видим никакой надобности, - писал Катков, - чтобы одежды крестьянина и крестьянки, предназначаемые для хранения в музее, были именно те самые, в которых крестьянин или крестьянка работали целое лето. Разве хорваты, долматинцы, словаки и чехи унавоживают свои поля... в красных, малиновых и белых тонкого сукна одеждах, в каких мы видим их в Московском экзерциргаузе?... Разве киргизы и башкиры всегда в галунах?».

Но Катков был скорее в меньшинстве - в обществе существовал запрос именно на грязного и недалекого великоросса. Например, антрополога А.П. Богданова, подготовившего к выставке фотоальбом с изображениями великорусских крестьян, обвиняли в том, что он намеренно отбирал для него слишком уж утонченные и одухотворенные лица. «Вероятно, я не был бы подвергнут упреку от подобных ценителей, если бы выбрал исключительно представителями физиономий для своего альбома лиц с узкими лбами, с носом в форме луковицы, с лукавою и глупою физиономией», – писал Богданов, и из его слов можно понять, сколь непривлекательным был образ великоросса, сложившийся в сознании просвещенной публики.

Косвенной причиной негативной саморепрезентации стала общеевропейская романтическая концепция народности, в рамках которой образ национального "я" конструировался через обращение к далекому прошлому, ко временам Арминия или Синеуса и Трувора. Необразованные сословия считались тем местом, где древний "дух нации" сохранился в наиболее неизменном виде. Поэтому, как справедливо отмечает Лескинен, "народоведение XIX века  опиралось на важнейшую теоретическую установку, согласно которой в оседлом земледельческом обществе только крестьянство, социальные низы сохраняют и воплощают в себе типические свойства и признаки этноса". Соответственно, если говорить о России, то великорусский мужик служил здесь тем лекалом, по которому верхами выкраивалось понимание национальной сути русского народа.

Публицист Ф. Андреев, выдержки из текста которого приводит Лескинен, в 1889 году, оглядываясь назад, отмечал: "увлечение мужиком выходило полное и широкое, охватившее не только честную и благомыслящую интеллигенцию, но и вообще известную долю привилегированных слоев общества и в значительной мере заслонившее литературу... Беллетристика прямо-таки была окрещена "мужиковствующей".. Одним словом, смиренный и безобидный, ничего не ведавший и ничего не замышлявший русский мужик, та самая "святая скотина", над которой только самый ленивый не величался и не верховодил, пришел в русскую литературу, занял самое видное место и начал, как очень искусный дирижер, давать тон и направление всему и вся".

Однако великорусский мужик, который был выбран на роль эталона национального духа, при этом являлся самой ограбленной и эксплуатируемой частью населения Российской империи. На крестьян Центральной России падала основная тяжесть налогового бремени, постоянно возраставшего из-за экспансионистских устремлений царей. Мужику приходилось выступать в роли пушечного мяса, тогда как на окраинах налоговая нагрузка была меньше, а многие инородцы были освобождены от рекрутской повинности. В качестве бесплатного административного аппарата, позволявшего с минимальными затратами взыскивать с крестьян подати, вплоть до начала XX века искусственно культивировались деревенская община, которая препятствовала развитию институтов частной собственности (Малороссия, что характерно, продолжала жить по хуторской системе). Вместо того, чтобы оставаться нетронутым заповедником гипотетического древнеславянского прошлого, великорусский крестьянин являлся объектом многолетнего социального манипулирования, которое и низвело его до состояния "глубокой нравственной темноты", как об этом писали современники.

В результате, отмечает Лескинен, «трактовка крестьянских пороков, воспринимаемых не только как социальное явление, но и как проявление национального склада, во многом сказывалась на характеристиках региональных и этнических групп русского (великорусского) этноса». Это как если бы человека выгнали из квартиры и превратили бы в бомжа, а затем назначили типичным представителем всей нации, тем самым негласно приписывая "свинство" и "непорядочность" всем остальным ее членам. Великорусский мужик оставался безмолвной массой, он, подобно объектам ориенталистского дискурса, был лишен возможности говорить за себя. "Мужик" в воображении просвещенной прослойки существовал независимо от своего реального прототипа. Поначалу, в 1840-1860-х годы,  имела место идеализация "мужика",  пишет Лескинен. Образованные круги придумали себе Платона Каратаева, и тем горче было разочарование, когда по итогам "хождения в народ" в 1870-х великорусский крестьянин не оправдал возложенных на него ожиданий. «Стоит только хлебнуть "реальных отношений", как... сквозь поэтическую оболочку живо засквозит грубый и, главное, лживый, лживый дикарь», - констатировал в одном из писем писатель-народник Александр Эртель, и делал отсюда неизбежный вывод: «народ же русский - лучше не говорить. Правда, он глубоко несчастный народ, но и глубоко скверный».

По словам Лескинен, для дискурса второй половины XIX века было характерно «приписывание негативных свойств исключительно великорусскому крестьянству». Недостатки мужика-великоруса, отмечает исследовательница, «чаще всего квалифицировались в тех же категориях цивилизованности/дикости, что и оценки "диких племен" восточных окраин: "темнота", "невежество", "грубость", "разврат", "косность"». По сути, великорус en masse был в глазах имперских верхов не столько народом-колонизатором, сколько одним из туземных племен. «В опосредованных характеристиках "своего" ни русский, ни великорусский крестьянин не выступают в качестве главного "культурного" народа, носителя цивилизации». Наоборот, порой даже высказывались опасения, что русские переселенцы могут оказать негативное влияние на неиспорченных инородцев (например, по части пристрастия к алкоголю).

С одной стороны, образованный горожанин смотрел на великорусского мужика сверху вниз, как на дикаря, "Другого". В то же время всё, что русский интеллектуал нафантазировал об этом крестьянском "Другом", бумерангом возвращалось к нему самому, поскольку крестьянин воспринимался как эталонный образчик этнического "Своего". Следствием явилась негативная саморепрезентация русских, которую в своих целях в советское время стала эксплуатировать этническая интеллигенция. Здесь нет никакой фатальной метафизики, коренящейся в неких неумолимых законах "русской действительности". Это вопрос оптики, здесь главное не то, что "есть", а то, как мы смотрим на самих себя. Впрочем, коллективное воображение подчас обладает колоссальным влиянием на реальность, и пока контроль над дискурсом будет находиться в руках любителей поговорить о "букетике кровей" и "русском скотстве", ситуация явно не будет складываться в пользу тех, от чьего имени такие разговоры ведутся.

[1] Лескинен М.В. Великоросс/великорус. Из истории конструирования этничности, век XIX. М.: Индрик, 2016. 677 с.

Прочитано 11110 раз