Понедельник, 17 декабря 2018 09:37

Ухабы пути к Иисусу

Автор Станислав Смагин
Оцените материал
(2 голосов)

На фоне шумного и пафосного празднования векового юбилея Солженицына как-то совсем незамеченным прошло 95-летие Владимира Тендрякова. Да, цифра менее звучная, а юбиляр значительно менее титулован и вспоминаем, но все-таки буквально единичная публикация в СМИ и несколько мероприятий на родной для писателя Вологодчине с отчетом в местных газетах – это катастрофически, незаслуженно мало. Прямой связи между прославлением одного и забвением другого нет, закон сохранения литературно-карнавального вещества здесь ни при чем, есть скорее контраст, отнюдь не соответствующий реальной разнице в таланте между Владимиром Федоровичем и Александром Исаевичем (лично для меня, без учета публицистики, эта разница в пользу Тендрякова).

А ведь два этих мастера слова, при всех чертах несходства, были в чем-то и определенно похожи друг на друга. Среди главных обвинений в адрес Солженицына всегда была его страсть к морализаторству, самопровозглашенная роль пророка и судии. Но так говорили и о Тендрякове! Даже в статью русскоязычной Википедии о нем вынесена цитата из Юрия Нагибина: «Тендряков прожил чистую литературную жизнь, хотя человек был тяжёлый, невоспитанный и ограниченный, с колоссальным самомнением и убеждённостью в своём мессианстве. Строгий моралист, он считал себя вправе судить всех без разбору». Впрочем, одновременно он был врагом самоупоенного безоглядного фанатизма любой окраски и пошиба, и, если так можно сказать, фанатично с ним боролся.

Жизнь и творчество нашего юбиляра могут послужить хорошей иллюстрацией для известного социологического тезиса С. Кара-Мурзы о советском государстве и обществе как синтезе традиционно-почвеннических и просвещенческих ценностей и мировоззренческих установок. Тендряков занимал позицию неприсоединения в жарких спорах 60-х-70-х между почвенниками и либералами-западниками, но и в неприсоединении был сам по себе. Например, у Всеволода Кочетова, автора нашумевшего и многократно облитого грязью, но в чем-то гениального романа «Чего же ты хочешь?», нейтралитет был национал-коммунистического по сути и махновского по методам типа, «бей белых, пока не покраснеют, бей красных, пока не побелеют». Почвенники для него символизировались исключительно иконами и лаптями, либералы – богемными вечеринками со стриптизом, и то, и то другое подлежало беспощадному искоренению ради выковки советского человека принципиального нового типа. Тендряков, соглашаясь, наверное, с необходимостью и уже начавшимся моделированием такого человека, бить никого не предлагал, хотя конкретных людей и явления жалил беспощадно.

Он был частью своей натуры либерал (осуждал возможный пересмотр решений XX съезда при Брежневе), отчасти почвенником, отчасти коммунистом, но эта смесь - не унылый конформистский коктейль, который не вкусен, но и не противен, не горяч, но и не холоден. У него была не промежуточная, а просто своя позиция на всех общественно-исторических линиях напряженности. Если у того же Кочетова вся своеобычность сконцентрировалась в протесте против икон и стриптиза одновременно, то Тендряков существовал на своей волне сразу в нескольких измерениях: наука и религия, старые и новые социальные установки, вечное и сиюминутное, город и деревня; последний пункт имел дополнительное измерение – старая и новая деревня.

Для Владимира Федоровича, выходца из глубинки и деревенского уроженца, последняя тема особо важна, но, как и всегда, глядит он на нее с пригорка, вдали от партий и лагерей (во всех смыслах этих слов). Он чужд как бравурного колхозного соцбуколизма, так и взгляда деревенщиков на прогресс как на приближение последних времен, погружающее под воду святой и чистый деревенский Китеж (опять-таки, вспоминая распутинское «Прощание с Матерой», во всех смыслах слова). Его перу принадлежит рассказ жуткий своей реалистичностью «Хлеб для собаки», повествующий о голоде начала тридцатых и увидевший свет лишь в перестроечные годы. В публицистических размышлениях, которые тоже писались в стол, он и вовсе сурово-критичен к раннесоветскому периоду, а порой – и к более позднему. Так, в работе «Метаморфозы собственности» писатель выступает защитником последней: «Собственность теряет своего хозяина! Пожалуй, по значению это явление можно сравнить лишь с одним — с возникновением собственности… Обезличенность собственности ставит общество в угрожающе тяжелое положение. Нет таких, кто был бы заинтересован в эксплуатации ничейных средств производства… Жизнедеятельность общества теряет стимул…».

И при этом Тендряков совершенно не идеализирует старую деревню. Он, оценивая ее состояние в начале двадцатых, пишет: «Вернуться обратно к помещикам, к тому, от чего недавно отказались, вновь к батрачеству, к частной собственности… Тогда чего ради было крутить революцию, к чему переживать тяготы гражданской войны, разрухи — пролитая за высокие идеи кровь бессмысленна! А если не к помещикам, то только к одному — к колхозам, к крупным обобществленным хозяйствам». И вообще он живо и взахлеб изучает самые разные, исторические и современные, формы коммун, от фаланстеров Фурье до израильских кибуцев. Заинтересованность человека в непосредственном осязании итогов своего труда для него важная экономическая категория, людская сплоченность и чувство общего дела – бесценная нравственная.

Об этой тяжелой и сложноразрешимой дилемме между хозяйственно-экономической успешностью и морально-нравственной чистотой – главное, пожалуй, «деревенское» произведение Тендрякова, повесть «Кончина». Последние свои часы доживает Евлампий (Пийко) Лыков, председатель одного из самых успешных колхозов страны, «Власть труда» деревни Пожары. В председательском дворе среди возбужденной толпы затесался всеми позабытый старик Матвей Студенкин, несколько десятилетий назад – предшественник Лыкова и фактический отец колхоза. Придя с гражданской войны, Матвей, полный революционного идеализма, беспощадно борется с кулаками и хочет построить настоящее мужицкое царство.

В итоге к моменту создания колхоза дела там крайне неважнецкие, и председателем избирают не Студенкина, вынужденного уйти в конюхи, а его помощника, малоприметного, но рассудительного Евлампия-Пийко, который оказывается настоящим гением управления и рачительным скопидомом, превратившим колхоз в настоящий зажиточный кулхоз (кулацкое хозяйство, неологизм не Тендрякова, а автора этих строк). Однако с каждым новым шагом к процветанию «Власти труда» Лыков по-новому открывается и как человек: ветхозаветно карает и поощряет людей, при живой жене ставит на конвейер связь со смазливыми колхозницами, которых ему подбирает постоянная любовница Алька Студенкина (жена погибшего на фронте сына Матвея), велит до полусмерти избить собственного племянника Сергея, талантливого и амбициозного агронома. Пийко без преувеличения вяжет людей кровью, причем их собственной. Молодой зажиточный крестьянин Иван Слегов поверил в общее счастье и отдал в колхоз весь свой скот, включая породистых свиней, но не встретил понимания и не дождался симпатии. Увидев, как погибли все его свиньи, он озлобился и решил поджечь колхозную конюшню. Лыков застал его на месте преступления, перебил позвоночник оглоблей, но не сдал в карательные органы на верные лагеря. Наоборот, помог относительно оправиться, и сделал, искалеченного, своим верным и эффективным помощником-бухгалтером… Концовка – Лыков умирает, в ту же ночь тихо умирает и Студенкин, новым председателем колхоза становится некогда избитый по приказу дяди Сергей, причем избившего его председательского шофера Леху Шаблова беспутные лыковские сыновья-пьяницы приканчивают топорами.

Кто в этой почти сорокалетней эпопее хороший, кто плохой, кто прав, кто виноват? В этом столкновении двух целеполаганий и двух взглядов на жизнь нет неправых – и недаром олицетворяющие их фигуры уходят в мир иной одновременно и по соседству, даром что один в бедности и забвении, а другой в ранге salf-made man всесоюзного масштаба.

Но в других произведениях «никто не виноват» сменяется противоположным и одновременно диалектически близким «виноваты все». Именно таков сюжет повести «Расплата». Главный герой, подросток Коля Корякин, убивает беспутного алкоголика-отца. Вроде все ясно, никто больше не замешан. Но внезапно начинается каскад признаний со стороны окружения семьи, признаний вполне добровольных и неожиданных для следствия. Мать убийцы и вдова убитого кается, что своей кротостью и неготовностью самой укоротить мужа потворствовала разрастанию конфликта, соседи и друзья семьи — что знали о проблемах Корякиных, но не вмешались. Учитель Коли — что допустил педагогические промашки, сослуживцы Корякина-старшего (один из них аттестует себя «Соломон Борисович, увы, Рабинович», с потрясающей дерзостью вторгаясь в табуированную зону советской литературы) — что закрывали глаза, когда его спаивал начальник, желавший иметь рукастого, но податливого работника. Следователь Сулимов, занимающийся делом, потрясенно говорит: «Ну и суд же будет… Свидетели станут брать на себя вину за преступление, защитник окажется в положении обвинителя, а обвинению ничего не останется как только взять на себя роль защиты». Вот где проявляется тот самый высочайший градус звенящего тендряковского морализма – с суровой беспощадностью читающего проповедь протестантского пастора (хотя схожий типаж часто встречается и среди наших батюшек) он рисует картину земного Страшного Суда, где не Верховный Судия, а сами люди каются в грехах, которые в повседневной жизни не то что грехами, но и проступками-то не считаются.

Так постепенно мы подошли к магистральной и, пожалуй, самой интересной линии творчества Тендрякова – религиозной. Можно выделить три основных произведения, позволяющих судить об отношении Владимира Федоровича к данной теме и, главное, очень заметной эволюции этого отношения, причем равномерной, с шагом примерно в десятилетие. Первое – повесть «Чудотворная» времен хрущевской антирелигиозной кампании, про деревенского мальчика Родьку, случайно нашедшего считавшуюся безвозвратно утерянной чудотворную икону из местного храма. Местные верующие, в том числе собственные мать и бабушка, начинают считать Родьку отроком, отмеченным Богом, пытаются его воцерковить, но «добрые люди» «спасают» мальчика от «религиозного дурмана».

В принципе, совершенно типичная для того времени книга, примечательная лишь авторским литературным талантом и психологизмом. И еще – отсветом искреннего русского народного антиклерикализма, парадоксально сочетавшегося с народной же набожностью и дополнявшего его. Не скучного кабинетного вульгарного материализма в духе Фохта, Молешотта и Бюхнера, хотя и эти фигуры, как иронично показал Достоевский в «Бесах», могут стать для русского человека объектом религиозного поклонения, - а той стихии, которая, что греха таить, была на момент революции жива, сильна и имела объективные предпосылки. Не будь ее, никакие комиссары и агитаторы, выскочившие, согласно образному выражению депутата П.Толстого, из-за черты оседлости, не заставили бы выпускников семинарий и членов обществ имени русских святых становиться самыми рьяными гонителями священников, а простой люд – упоенно крушить храмы.

Совсем по-иному расставлены акценты в повести конца 1960-х «Апостольская командировка» (хотя еще до нее была повесть «Чрезвычайное», своеобразный мостик между ней и «Чудотворной»). Главный герой, журналист научно-популярного издания Юрий Рыльников, в свои тридцать с небольшим летом довольно счастлив – жена, дочка, недавно из съемной комнатушки переехали в свою квартиру. Жить бы да радоваться, но внезапно образовалась пустота в душе, начали приходить мысли, для чего вообще это все. Однажды, интервьюируя маститого ученого, Рыльников в конце задает вопрос, который рано или поздно приходит в голову любого человека (я в детстве мучился им по два-три дня, затем отгонял и запирал в дальний мозговой чулан, но он потом все равно оттуда вырывался): хорошо, Вселенная, хорошо, миллиарды лет назад она взялась из некоего куска протоматерии, не знавшего времени и пространства в нашем сегодняшнем понимании, но этот-то кусок тоже откуда-то взялся - так откуда? Ученый разводит руками – и до истинной картины «Большого взрыва» человечество если и докопается, то очень нескоро, а уж что было еще раньше – вряд ли вообще когда-то узнает.

Рыльников еще сильнее погружается в себя, начинает думать о смысле жизни. Пытается поговорить об этом с женой, она отмахивается – смысл в детях, работах, да мало ли дел и задач себе можно придумать. Юрий доходит до мысли о Боге – покупает Библию, и в конце концов понимает – да, Бог есть. Это новое знание тем более не с кем обсудить, даже с женой. В итоге, помаявшись, журналист решает, никого не предупредив, уехать в первую попавшуюся деревню, где есть церквушка и хоть сколько-нибудь верующих людей. Приехав, устраивается работать землекопом. Набожные старухи и местный молодой батюшка и впрямь сначала встречают его радушно, почти как посланника Божьего, но быстро в нем разочаровываются – верит он очень на свой лад, в толстовско-пантеистическом ключе, душа для него бессмертна, но Иисус – не Бог, просто лучший из смертных, а чудеса его – красивый миф. Для других местных жителей, особенно молодых, он и вовсе враг-«верун», да еще и ренегат, предавший науку. С ним горячо спорят, его бойкотируют, затем над ним изгаляются на специально организованной лекции в клубе со специально вызванным из города лектором. Финальная сцена – местные парни хотят избить Рыльникова и заставить назвать самого себя мракобесом. За него с наигранной милосердностью заступается ранее с ним поссорившаяся набожная сестра Аннушка, но не получает ожидаемой благодарности и в сердцах кричит «Бес!». Таким и получается итог – между бесом и мракобесом.

Формально, на последних страницах и по дополнительным показателям в «Апостольской командировке» побеждает безбожие, но бдительную атеистическую пропаганду, раскритиковавшую повесть, это не обмануло. Пиррова победа атеизма здесь оборачивается торжеством веры, но веры личной, нешаблонной, той, что, как говорил Бахтин, балансирует на грани безверия; я с этим тезисом Михаила Михайловича согласен не вполне, но Тендряков, кажется, был согласен уже в конце 1960-х. Речь не о какой-то промежуточности, компромиссе, сложении крайностей и вычислении среднего арифметического, а именно о своем собственном взгляде, мнении и чувстве, всегда Тендрякову присущих. Отметим и то, что чисто по-человечески наиболее оголтелыми и несимпатичными выглядят именно атеисты: китайские хунвейбины, дежурно для литературы тех лет осужденные на первых страницах, вспоминаются затем в сельской части, когда Рыльникова пытаются переубедить либо физической силой, либо откровенным судилищем в клубе, с хамством, угрозами и невозможностью нормального оппонирования.

И, наконец, итогом тендряковской эволюции стал роман «Покушение на миражи», он же «Евангелие от компьютера», написанный на рубеже семидесятых и восьмидесятых и увидевший свет уже после смерти автора. Сюжет его сколь незатейлив, столь и оригинален для тех лет: небольшая группа ученых при помощи ЭВМ решает смоделировать альтернативную историю без Иисуса Христа и неожиданно обнаруживает, что это невозможно – вся история без него рушится и обессмысливается… Тендрякову всегда был близок просвещенческий гуманизм, отцы Просвещения же, как мы помним, в основном были деистами, Вольтер и вовсе говорил: «Если бы Бога не было, его бы следовало выдумать». Тендряков согласен с Вольтером, но если французский мыслитель имел в виду ветхозаветного Бога-экзекутора, сурово, словно Евлампий Лыков, карающего, держащего в страхе и заставляющего жить благочестиво, то русский писатель – именно Иисуса. Очевидно, еще в период «Чудотворной» Владимир Федорович, приходит, как и наиболее авторитетные советские религиоведы того периода, к выводу об историчности Иисуса. К концу жизни этот вывод развился до иисусоцентричности истории…

Что интересно, одну из самых своих христианских вещей, «Ухабы», Тендряков написал даже еще до «Чудотворной», и это лишний раз доказывает глубокую, доминирующую как над искренним, так и над официозным атеизмом укорененность христианства в русской культуре, да и вообще в душе человека, которая, как мудро заметил Тертуллиан, христианка. Советский период – яркое тому доказательство. Открытый положительный показ образ Спасителя был почти исключен – скажем, уже почти дойдя до экрана, был засунут на полку неизвестно-знаменитый белорусский фильм «Жизнь и вознесение Юрася Братчика» про бродячего актера, который изображал Иисуса, был принят местным населением за всамделишного Него, а когда феодалы предложили играть эту роль на постоянной основе, чтобы дурачить простолюдинов в своих интересах, сначала согласился, но потом усовестился и стал вождем народного бунта. Изредка нейтральные или положительные оценки прорывались в прозе и публицистике, у того же позднего Тендрякова; а у его товарища по журналистской работе в «Огоньке» Владимира Солоухина можно встретить удивительные рассуждения, улыбался ли Иисус. Но главным было не это, не дежурные и давно утратившие сакральный смысл восклицания «Дай Бог» и «Слава Богу», описание или показ церковных куполов как пейзажного элемента. Главным был христианский смысл и мотивы. Как раз как в «Ухабах».

Шофер Василий, отправляясь в рейс из своего маленького городка на железнодорожную станцию за срочным грузом, набивает по пути полный кузов попутчиков. Погода плохая, грязь, лужи, и на одном из поворотов грузовик опрокидывается. Все успевают вовремя выскочить и отделываются легким испугом, кроме одного парня, которого сильно придавило. У него явно повреждены внутренние органы. Парня несут на самодельных носилках в ближайшее село, причем наиболее активен и расторопен в деле госпитализации начальник местной машинно-транспортной станции Княжев. В итоге сельский фельдшер говорит, что парня надо срочно везти в город и делать операцию. Машина по бездорожью не пройдет, грузовик Василия остался перевернутый на месте аварии, на телеге пострадавшего растрясет. Выход есть – транспортные сани, но еще недавно героически себя показавший начальник МТС наотрез отказывается давать трактор, это запрещено председателем райисполкома. На все уговоры Княжев отвечает, что в личном качестве, как человек, готов сделать для бедолаги что угодно, но как ответственное лицо ничем помочь не может. Парня все-таки везут на телеге, и быстро понимают, что это лишь приблизит его мучительную смерть. Делегация возвращается в село и каким-то неимоверными, оставшимися без описания усилиями трактор все-таки удается получить. Вот только время потеряно, пострадавший умирает на полпути, и хирург, вызванный по телефону и выехавший из города навстречу, лишь разводит руками – если бы не несколько потерянных часов, все могло быть иначе…

Одно время я много думал о Понтии Пилате, римском чиновнике в одной из самых далеких провинций огромной империи, вошедшем в историю благодаря всего нескольким часам своей жизни. Как человек он чуть ли не симпатизировал Иисусу, во всяком случае, очень не хотел его казни, но как должностное лицо решил умыть руки – не положено, римисполком не дал полномочий. Прочитав «Ухабы», я внезапно подумал – Княжев это ведь сельский Пилат! Иисус после того, как Пилат умыл руки, принял страшную смерть за грехи всего человечества, парень из рассказа – за свои собственные, неизвестные, как и его имя на протяжении всего рассказа. Но смерть попирает смерть – фельдшерица и Василий после трагических совместных переживаний, кажется, начинают испытывать симпатию друг к другу, живет и радуется вокруг природа: «Туман исчезал. Редкие кустики у дороги, облитые мягким солнечным светом, радостно топорщились зеленой листвой. В них пересвистывались птицы. Ласточки, должно быть, брачная пара, словно родившись из мутновато-голубого неба, появились над головами, сверкнули белыми грудками и умчались, растаяли, оставив о себе лишь воспоминание - два крошечных, упругих комочка, воплощение силы, ловкости, бодрости».

Возможно, проживи Тендряков подольше, он стал бы и вовсе настоящим христианским писателем. Возможно, что и нет – и, опять-таки, возможно, что довольно ранняя смерть в 60 лет это глубоко обдуманный где-то наверху открытый финал. Я, как верующий православный человек, рад, что Вера и Церковь открыто и триумфально вернулись в нашу жизнь. Но мне кажется, что нашей Отчизне, вскоре после смерти Владимира Федоровича по всем направлениям стремительно начавшей куда-то лететь, и в основном не туда, было бы неплохо чуть более размеренно и постепенно эволюционировать в духе тендряковского христианско-гуманистического развития. Партийные функционеры, в одночасье неловко схватившиеся за церковные свечи, мучительно вспоминая, как правильно осенять себя крестом, и специалисты по научному атеизму, столь же стремительно превратившиеся в богословов – далеко не лучшее зрелище как с эстетической, так и с морально-нравственной точки зрения. А христианские мотивы, подаваемые в контексте, между строк или просто как нечто само собой разумеющееся, без обязательных кодовых слов, порой полезнее и душеспасительнее, чем десяток слов «Бог», «Иисус» и неистовых лобызаний иконы на страницу книги или минуту экранного времени.

Тендряков при ином развитии событий мог бы стать заметной величиной не только в советской, но и в европейской литературе. Во Франции церковь отделяли от государства под залпы грандиозных общественно-политических боев, а после Компьенского перемирия премьер Клемансо, ярый атеист, запретил идти своим министрам на торжественную службу в Собор Парижской Богоматери, в Испании жестокие преследования республиканцами католического клира стали одной из главных причин гражданской войны, да и вообще тема обмирщения, веры, безверия и пространства между ними была для Старого Света в XX веке весьма актуальна. Тем паче она актуальна сейчас, когда европейцы оказались между молотом агрессивного постмодернистского секуляризма и наковальней религиозного фанатизма, но уже исламского.

Вместо этого покойного писателя не слишком хорошо помнят даже у него на Родине. Впрочем, сам бы он наверняка воспринял это философски – не знаю, правда, сказав ли «На все воля Божья».

Прочитано 3217 раз

Оставить комментарий

Убедитесь, что Вы ввели всю требуемую информацию, в поля, помеченные звёздочкой (*). HTML код не допустим.